Этот-то баловень судьбы, с согласия супруги, дамы крутой и честолюбивой, и взял к себе в дом сиротку, решив устроить ее будущее и дать образование, достойное славного имени.
Великодушный порыв, возможно, не остался бы втуне, если бы не одно обстоятельство: занятый устройством своих владений и подобающей резиденции, наш новоявленный пан все так называемые «внутренние», домашние дела препоручил жене — как было сказано, особе честолюбивой и крутой. А честолюбие ее постоянно страдало из-за бедной родственницы — этого живого напоминания о том, что, кроме Помпалинских, обитающих в хоромах, существовали некогда и такие, у которых была только соломенная крыша над головой (вдобавок еще нечесаной).
И вот раздражение, питаемое уязвленным честолюбием (которое еще больше подогревал ее крутой нрав), обрушилось на слабые плечи сироты. Тяжесть оказалась непосильной, и прежде бойкая, живая девочка у своих богатых родственников через несколько лет стала робкой, тихой, словно пришибленной. Ее горделиво, даже кокетливо вскинутая головка поникла, искрившиеся весельем глаза потупились и погасли: в них были только испуг и покорность — или жалоба и горькая обида, когда она оставалась одна.
В своем узком черном платье, с гладкой прической, она трепетной, пугливой тенью скользила по обширным покоям новоявленных вельмож, словно прося прощения за то, что существует на свете. Или с загнанным, озабоченным видом и огромной связкой ключей, оттягивавшей ей руку, торопливо бежала по бесчисленным переходам и Лестницам дворца, торопясь в погреб, на склад, в кладовую. Ни днем, ни ночью она не знала покоя — так усердно помогала своей благодетельнице. Все в том же черном платье и гладко причесанная (таков был приказ благодетельницы) появлялась Цецилия за столом, уставленным хрусталем и серебром, и, примостясь на самом дальнем конце его, молча ждала, когда лакей в блестящей безвкусной ливрее принесет на серебряном блюде жалкие остатки, на которые уже никто не зарился и которые поэтому доставались ей и прелестной болонке — Плутовке. Но та была избалована и ничего не боялась, — не насытившись, она бежала к хозяйке и, вскочив к ней на колени, до тех пор теребила мохнатыми лапками кружева на аляповатом дорогом платье, пока не получала свое. А Цецилия, с неподвижным лицом, безмолвно вставала из-за стола и неслышно, как тень, пробиралась в самый дальний конец дома, куда не доносились шум и веселая болтовня гостей. Там, присев у окна, она вышивала на пяльцах до темноты, пока на пороге не появлялась экономка или повар. Тогда с тяжелой связкой ключей Цецилия опять отправлялась в бесконечное странствование по коридорам, лестницам и дворам.
Для хрупкой, впечатлительной девушки такая жизнь была тяжела. Да и обещанного образования она не получила: научилась только кое-как читать и писать. Зато считала она превосходно, — но этому уж учило само хозяйство, поставленное в доме на широкую ногу.
Овладела она и еще одним искусством, которому позавидовала бы любая актриса: сдерживать слезы, комком подступавшие к горлу, отвечать покорно й тихо, когда хотелось кричать, прятать под опущенными ресницами злой, ожесточенный взгляд и незаметно усмехаться бледными губами.
Но и на этой иссушенной почве однажды распустился яркий, благоуханный цветок.
Это случилось, когда под родительский кров из традиционного заграничного путешествия, возмужавшим и красивым, вернулся старший сын господ Помпалинских — Святослав.
Молодой граф (простой люд уже тогда его так величал) знал толк в красоте и даже в куче золы умел разглядеть крупицу золота. Несколько дней он не сводил с Цецилии пристального взгляда, выражавшего робкое обожание и нежность. Это немое обожание, за которым скрывалась пылкая страсть, делало его, по самым авторитетным свидетельствам, неотразимым покорителем дамских сердец.
Молодой человек стал все чаще исчезать из гостиной: его влекли дальние покои, где над пяльцами сидела Цецилия. Будто случайно, останавливался он возле девушки и за плохо клеившимся вначале, а потом все более живым и задушевным разговором проводил целые часы…
Неподвижное, застывшее лицо Цецилии оживилось, как в прежние годы, и засветилось робкой, затаенной, но глубокой нежностью. Теперь она часто поднимала глаза — большие, синие, как звезды; бледные щеки ее вспыхивали ярким румянцем, а густые черные волосы перестали льнуть к вискам и, наперекор всем приказам, гордой шелковистой короной обвились вокруг маленькой точеной головки.
А Святослав, наоборот, загрустил, погрузясь в какие-то неотвязные думы. Он забросил охоту, перестал бывать у соседей на званых вечерах и все бродил один по парку. Казалось, у него в душе шла жестокая, мучительная борьба.
А потом, по вечерам, уже две тени стали бродить допоздна по залитым серебристым лунным светом аллеям и дорожкам парка…
И наконец, даже в ясные, солнечные дни, когда не было гостей, а хозяйка самым вульгарным образом заваливалась поспать после обеда, они стали вместе гулять, уходя далеко, далеко, в цветущие луга и зеленую лесную чащу…
В это время у Цецилии появилось на пальце золотое колечко с большим, как слеза, брильянтом и инициалами С. П. на внутренней стороне. Неизвестно, был ли это просто подарок или обручальное кольцо. Но только вид у Цецилии был в тот день серьезный и торжественный, как будто она в глубине души дала обет верности и любви до гроба…
Почтенный родитель вместе с честолюбивой мамашей, конечно, моментально смекнули, в чем дело, — тем более, что молодые люди не скрывали своего чувства. Но они легко отнеслись к увлечению сына, видя в нем лишь приятное passe-temps *, спасение от деревенской скуки, — словом, некое невинное и безобидное развлечение. Воспитав сына в строгих правилах и зная его характер, благородный образ мыслей и рыцарское понятие о чести, своей и семейной, они были в нем вполне уверены. Уверенность эту еще больше укрепил его отъезд за границу, куда он, проведя лето в родительском доме, сам, по собственному почину, опять отправился на целый год. Цецилия опечалилась, но не отчаялась, не пала духом. Слишком глубоко она верила — и это помогало ей мужественно сносить разлуку и ждать… Домочадцы смеялись над глупой девчонкой, возомнившей невесть что, и помыкали ею больше прежнего.
Но тогда она еще не зря надеялась и ждала. Через год Святослав вернулся — слегка разочарованный и пресыщенный жизнью, но по-прежнему влюбленный в нее, самонадеянную девчонку, выросшую под соломенной стрехой, и не скрывал этого.
Вера родителей в твердые принципы сына пошатнулась. Они испугались — но быстро успокоились: молодой граф погостил дома несколько недель и снова уехал, на сей раз в столицу, и отсутствовал много месяцев.
Эти возвращения и отъезды, до предела натягивавшие душевные струны страстно влюбленной женщины, чередовались шесть лет. Шесть лет Цецилия надеялась, слепо любила и терпеливо, мужественно ждала. Домочадцы над ней издевались, а люди сердобольные — жалели. В отсутствие Святослава от нее шарахались, как от ядовитой змеи, которая вот-вот ужалит отогревшую ее грудь. Но она была глуха, слепа и бесчувственна ко всему и, как лунатик, бродила по дому. Все ее существо жило одним: перед глазами у нее стоял любимый образ, в ушах звучал дорогой голос, а сердце сгорало от любви.
Так прошло шесть лет — ранняя молодость, самая прекрасная пора в жизни женщины. А в душе графа любовь все еще боролась с представлениями, в которых он был воспитан… и в конце концов любовь оказалась побежденной. Немалую роль сыграли в этом долгие, откровенные беседы с отцом и последняя поездка за границу, из которой он вернулся обрюзгший, с двумя глубокими морщинами на лбу и потухшим взглядом.
Да, этот гордый лоб избороздили морщины, орлиный взор погас, а на красивом лице появилось насмешливое и горькое выражение. Зато душа его закалилась; отныне в нее был наглухо закрыт доступ идиллическим чувствам и мечтаниям. Святослав обрел цель в жизни — цель, поистине благородную: стать главой семьи и способствовать ее возвышению.