В глубине, в простенке между окнами, стояла длинная, широкая софа, обитая порыжевшей, выцветшей камкой; возле — стол красного дерева со старинной лампой на высокой подставке. Вдоль стола двумя длинными рядами выстроились кресла с высокими резными спинками. На этой-то софе имела обыкновение сиживать генеральша. В большой комнате, рядом с высокой лампой и спинками кресел, она совсем терялась, и вошедший должен был хорошенько присмотреться, чтобы заметить маленький шелковый клубочек на софе и кончик голубого или малинового страусового пера, торчащего из-за лампы.
Недели за две до того, как на Помпалинских обрушилась весть о злополучном обручении Цезария, а Мстислав привез из Рима грамоту, удостоверявшую их законное и неоспоримое право на графский титул, в гостиной генеральши сидели три человека.
На софе, как всегда, сидела сама хозяйка — щуплая старушонка в лиловом шелковом платье с глубоким вырезом, узкой талией и огромным кринолином. На ее голой морщинистой шее висели три нити крупных жемчужных бус с изумрудными и брильянтовыми застежками под дряблым старческим подбородком. Седые локоны и локончики были взбиты кверху и увенчивались маленькой бархатной токой с оранжевым перышком, колыхавшимся, как флажок. Обнаженные до локтя руки были унизаны золотыми браслетами с драгоценными камнями. Этот наряд был так пестр и нелеп, что издали казалось, будто на софе просто свален ворох кружев, лоскутьев, перьев, золотых и брильянтовых бус и украшений.
Нужно было подойти поближе к этой пестрой, бесформенной, сверкающей куче, чтобы разглядеть желтое, скуластое личико со впалыми щеками, поджатыми, тонкими губами и лбом, испещренным мелкими морщинками.
А совсем вблизи становились видны и глубоко запавшие глаза — серо-зеленые, тусклые, но нет-нет и остро, пронзительно сверкавшие из-под насупленных бровей и сморщенных век, которые подергивал нервный тик.
Неужели эта старуха, при виде которой становилось и смешно и страшно, была когда-то тонколикой, синеокой, как лань, грациозной девушкой?
Да, то была Цецилия, но рожденная не из пены морской, как Венера, а из мутной житейской накипи. Жизнь трепала ее долгие годы, отравляя горечью мозг, разъедая сердце, затягивая в омут пороков и капризов. В искусстве ваяния с жизнью не может сравниться ни один скульптор. С потрясающим разнообразием воплощает и перевоплощает она душу. Если в молодости тебе повстречался ангел, не удивляйся, встретив его под старость в обличье ведьмы. Но бывает, что, приглядевшись, под неузнаваемой внешностью найдешь прежнюю Душу.
Наряжаться ежедневно в открытое бальное платье с узкой талией и юбкой колоколом, втыкать в локоны перья и обвешиваться драгоценностями — это была одна из причуд генеральши, известная чуть не по всей Литве.
Водилась за ней и другая странность, которая, правда, не так бросалась в глаза: при всей любви к украшениям генеральша носила на пальце всего только одно колечко с брильянтом, который слезой переливался на черной эмали. Любая из трехсот жемчужин на ее шее, любой камень из ее браслетов, а их было больше двадцати, стоили гораздо дороже этого колечка. Но с ним она никогда не расставалась, никогда не снимала с пальца и не носила других колец. Говорили, будто колечко с брильянтовой слезой — талисман, охраняющий ее несметные богатства от огня, воды и лихих людей.
У окна, недалеко от старухи, за пяльцами сидела Леокадия Помпалинская, родная сестра Павла, которая вот уже восемь лет безотлучно жила при ней. Холодный свет из окна падал на стройную, худощавую фигуру склонившейся над пяльцами компаньонки, которой, по слухам, генеральша платила щедрое жалованье. У Леокадии было смугловатое, с правильными чертами лицо и, если бы не странная неподвижность в нем и серебряные нити в черных, как смоль, волосах, гладко, с пуританской строгостью облегавших красивую головку, ей можно было дать не больше двадцати восьми лет.
Третьим в гостиной был Павел, сидевший в кресле рядом с генеральшей.
Как видно, старуху очень занимал разговор с Павлом: она так и ерзала по широкой софе, дергаясь из стороны в сторону и временами издавая какой-то странный писк, вероятно, означавший смех, но на самом деле мало похожий на это естественное проявление веселья.
— Да, да, сударь! — говорила она, хихикая, то поджимая ноги под себя, то снова спуская их с софы, такой высокой, что они не доставали до пола. — Послушайтесь моего совета, изучите какое-нибудь ремесло: сапожное, портняжное — любое! А я вас не забуду — упомяну за это в завещании!
— Признаться, я и сам подумывал устроить свою жизнь самостоятельно, — пробормотал Павел, краснея и улыбаясь.
— Устраивайте, сударь! Только помните условие: над вашей сапожной мастерской или лавкой должна висеть огромная вывеска, а на ней большими буквами, — да, да, большими! — «Павел Помпалинский». Сама приеду в Варшаву посмотреть и уж не обойду, не обойду в завещании!
— Условие нелегкое— ведь я обижу людей, которые меня как-никак воспитали и до сих пор терпят в своем домг…
— Вот именно, терпят, — подхватила генеральша. — Хорошо сказано! Терпят! — И она, пискливо хихикая, все повторяла это слово.
— Такая вывеска была бы особенно некстати теперь, когда они получают графский титул…
Генеральша, вдруг перестав хихикать и ерзать, впилась взглядом в Павла.
— Ах, да, да! — заверещала она. — Слыхала! Гово-оят, кто-то из них в Рим поехал…
— Граф Мстислав, — вставил Павел.
— А, Мстислав! Как же, слыхала! Кажется, любимец пана Святослава! Зеница ока! Правая рука! Вылитый портрет! Что, разве не так?
— По-моему, граф не питает особой нежности к старшему племяннику. Ему вообще такие чувства несвойственны…
— Несвойственны! — опять захихикала генеральша.^— Прекрасно, очень приятно, очень отрадно слышать!
— Но это не значит, что ему безразличны будущность и положение племянников. Он к ним относится как к сыновьям, а с Цезарием даже бывает добрым, не то что другие домашние…
— С Цезарием? Ну? Почему же? Я слышала, что он порядочный осел, этот ваш Цезарий…
— Видите ли, родные и в самом деле, ну… как бы сказать… считают его недалеким, — с оттенком сожаления подтвердил Павел.
— Недалеким? — хихикнув, повторила генеральша. — Помилуйте, как же это, Помпалинский — и вдруг недалекий! Вот так подшутил господь бог, сотворив Помпа-линского дурачком, хи-хи-хи!
Но внезапно она перестала смеяться.
— А скажите, сударь, что там слышно с графским титулом? Наверно, не видать им его как своих ушей? А? Что? Не видать? — переспрашивала она, и глаза ее беспокойно бегали по лицу Павла.
— Напротив, — возразил Павел, — на днях граф Мстислав написал домой, что почти уверен в получении грамоты.
Генеральша судорожным движением поднесла ко рту батистовый платочек и закусила уголок еще крепкими белыми зубами — верный признак, что она взволнована и хочет что-то обдумать.
— Почти уверен! — пропищала она. — Скажите, пожалуйста, — почти уверен! И что же? Пан Святослав, наверно, рад? На седьмом небе? А?
— Конечно, как глава семьи он будет рад ее новому возвышению… если он вообще способен чему-нибудь радоваться…
Генеральша промолчала. Она отвела от Павла позеленевшие, злые глаза и уставилась на противоположную стену. Рука ее все крепче прижимала кончик вышитого платка ко рту, а челюсти все быстрее двигались, жуя его и кромсая. После долгого сосредоточенного молчания старуха наконец проверещала, не вьшимая платка изо рта:
— Говорят, они продают Малевщизну?
— Малевщизна с пятью фольварками досталась Це-зарию, но его родные думают, что выгоднее продать землю…
— Кто же так думает? Пан Святослав, наверно?
— Ему принадлежит решающий голос во всех семейных делах…
— Ну, конечно! Прекрасно! Превосходно! Значит, решили продать?
— Завтра будут составлять купчую…