По кабинету разносился негромкий, но отчетливый, металлического тембра голос Дарвида, к которому все прислушивались чуть ли не с благоговейным вниманием; казалось, вся эта непрестанно сменяющаяся толпа подпала под власть Дарвида, покорная каждому его слову, жесту, каждому взгляду холодных, проницательных глаз, блестевших за стеклами очков. Человек этот обладал какой-то своеобразной силой, которая его сделала тем, чем он был, и люди подчинялись этой силе, ибо она создавала предмет всеобщих и самых страстных вожделений — богатство. Но и сам он в эту минуту чувствовал все ее могущество. Когда лакей называл в дверях громкие имена, то известные своей знатностью или сановностью, то прославившиеся в науке или искусстве, Дарвид испытывал такое же чувство, какое, наверное, испытывает кошка, когда ее гладят по спине. Он ощущал ласкающую руку судьбы, блаженствовал и становился все любезнее и говорливее, блистая красноречием и твердостью суждений. В нем не было ни следа чванства, но ореол славы, сияющий вокруг гладкого лба, и тайное наслаждение почетом поднимали его на невидимый пьедестал, с которого он казался выше, чем был в действительности.

В кабинет вошло несколько человек со смиренным и одновременно торжественным видом. Это была делегация от известного в городе благотворительного общества, явившаяся с просьбой о денежном вспомоществовании и личном участии в филантропической деятельности. Дарвид пожертвовал крупную денежную сумму, но участвовать в работе общества отказался. У него нет времени, но если бы даже нашлось время, он принципиально против всякой благотворительности. Филантропия свидетельствует о благих намерениях тех, кто ею занимается, но не способна предотвратить бедствия, терзающие человечество, ибо, выдавая премии беспомощности и праздности, только поддерживает бесполезное существование лишних людей.

— Напряжение сил, господа, только напряжение всех сил и неутомимый, железный труд могут избавить мир от рака нищеты, пожирающего человечество. Если никто за своей спиной не будет чувствовать поддержки, никто и не станет сидеть сложа руки, все напрягут силы, и нищета исчезнет со света.

Среди посетителей послышались робкие и чрезвычайно вежливые возражения:

— А больные, калеки, одинокие, старики и дети…

— Филантропия, — ответил Дарвид, — не улучшает участи этих отбросов общества, а только сохраняет и продлевает их существование.

— Но у этих отбросов общества пустые желудки, печальные сердца и такие же души, как у нас.

Разведя руками с видом, означающим сожаление, Дарвид продолжал:

— Что же делать? Свет не может существовать без победителей и побежденных, и чем скорее побежденные исчезнут, тем лучше и для них и для света.

Кое у кого на лицах выразилось отвращение, однако все молчали; глава делегации поднялся и с приятнейшей улыбкой прервал спор словами:

— Если б, однако, у благотворительности было много таких патронов, как вы, она не раз могла бы загладить несправедливость судьбы…

— Не будем называть судьбу несправедливой, — усмехнулся Дарвид, — когда она благоприятствует сильным и преследует слабых. Напротив, она благодетельна, ибо сохраняет то, что жизнеспособно, и уничтожает все, что не приспособлено к жизни.

— Но к вам она, несомненно, оказалась справедливой, и мы все должны быть ей за это признательны, — поспешил кончить пререкания глава делегации.

Обеими руками он взял руку Дарвида и пожал ее с глубоким чувством, осветившим его изборожденное морщинами лицо, а седая голова его склонилась в низком поклоне. Для тех, кому сострадало его доброе сердце, он уносил отсюда такой щедрый дар, что, несмотря на рассуждения Дарвида, с которыми он не мог согласиться, почтительная благодарность его была вполне искренней.

Наконец комната опустела, и на губах Дарвида появилась колючая усмешка. Что же заставило его выбросить такую уйму денег на то, что ему было безразлично и что он считал ненужным? Что же? Обычай, связи, общественное мнение, выражающееся в устном и в печатном слове! Комедия! Убожество! Дарвид нахмурился, глубокие складки прорезали его лоб, как вдруг он услышал позади легкий шорох. Он оглянулся.

— Кара! Как ты сюда попала? А! Ты сидела в этом уголке за книгами! Нужно быть такой тростинкой, как ты, чтобы протиснуться в эту щелку! Ну что тебе, малютка?

Он улыбнулся дочери, однако поглядел на стоявшие в углу часы. Подняв к отцу розовое лицо, Кара с важным видом протянула ему только что проснувшуюся, еще заспанную собачку.

— Прежде всего, папочка, прошу погладить Пуфика… Пуфик умница и хорошо себя ведет; пожалуйста, погладь его хоть разик.

Дарвид рассеянно провел рукой по шелковистой шерсти собачки.

— Я погладил уже, — сказал он. — А теперь, если тебе больше нечего мне сказать, то…

— У меня нет времени! — смеясь, докончила Кара и, посадив Пуфика в кресло, обеими руками обвила шею отца. — Не пущу! — крикнула она. — Ты должен мне подарить четверть часа, десять минут, ну, восемь, пять минут. Я буду говорить быстро, быстро! Есть ли что мне сказать? Да множество вещей! Я сидела тут в уголке, смотрела, слушала, и, знаешь, папочка, я не понимаю, зачем к тебе приходит столько людей? Когда смотришь из угла, все это так смешно! Входят, кланяются…

Она подбежала к дверям и жестами, мимикой, походкой принялась изображать то, о чем говорила. Пуфик бросился за ней и сел посреди комнаты, не сводя с нее глаз.

— Входят, кланяются, пожимают тебе руку, садятся, слушают…

Она по-мужски уселась в кресло, придав своему личику глубокомысленное выражение. Пуфик, уставясь на нее, залаял.

— Или так…

Глубокомысленно-сосредоточенное выражение мгновенно сменилось туповатым.

— Потом…

Кара вскочила с кресла. Пуфик тоже вскочил и вцепился зубами в краешек ее платья.

— Встают, снова кланяются, и все говорят одно и то же: «Имею честь!.. Буду иметь честь!.. Надеюсь иметь честь!» Шарк! Шарк! Шарк!

Она по-мужски раскланивалась, шаркая маленькими ножками, а Пуфик теребил край ее платья, отскакивал, тявкал и снова хватал зубами ее подол.

— Пуф, не мешай! Уходи, Пуф! Шарк, шарк! уходят, а другие входят и кланяются… Опять: «Имею честь!.. Надеюсь иметь честь!» Пуфик, уходи прочь!.. Пожимают тебе руку!.. Уфф, устала!

Быстрые движения и торопливая речь утомили девочку, яркий румянец залил ее лицо, она запыхалась, закашлялась и снова обхватила отца обеими руками.

— Не убегай, папочка! Мне так много нужно тебе сказать. Я буду быстро говорить.

Дарвид, стоя посреди комнаты, сначала с снисходительной, а потом с веселой улыбкой следил за ее живой мимикой. Напряженная внутренняя жизнь, проницательный ум и необычайная впечатлительность поражали в этом ребенке, подобном инструменту с вечно трепещущими струнами. Кара до странности напоминала мать времен ее юности. Когда она закашлялась, Дарвид обнял ее.

— Не торопись и не говори так много, сядь!

— Мне, папочка, некогда медленно говорить… И я не могу сесть, потому что ты сейчас же убежишь… Вот мне и приходится торопиться, чтоб тебя удержать! Я хочу, чтобы ты мне сказал, зачем к тебе приходит столько людей и зачем ты к ним ездишь? Разве ты их любишь? Разве они любят тебя? Или тебе с ними весело и приятно? Чего они хотят от тебя? И что это дает? Удовольствие или пользу? И кому это на пользу — им или тебе? А может быть, еще кому-нибудь? Зачем все это? А правда, эти визиты напоминают театр? Я ведь не раз бывала в театре… И здесь тоже, как в театре: все играют какую-нибудь роль, притворяются, ведь правда, это все кривляние? А зачем? Разве тебе это нравится, папочка? Только прошу тебя, ради всего, всего святого, ответь мне, потому что я хочу, хочу, чтобы ты, папочка, был моим учителем, моим светочем… ты, папа, такой умный, обожаемый, великий!

Пылким чувством горели ее темные глаза, устремленные на отца. Дарвид гладил ее бледнозолотые волосы небольшой сухощавой рукой.

— Детка моя, — приговаривал он, — маленькая!..

Однако, с минуту помолчав, он прибавил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: