В «берлинской» редакции воспоминаний Белый выявил наибольшее количество биографических аллюзий, имплицированных — явно или латентно — в «Серебряном голубе», но отнюдь не исчерпал их перечень. Работая над этими мемуарами в 1922–1923 гг., он еще остро и тяжело переживал кончину А. Блока и, видимо, поэтому умолчал о «блоковском» следе в «Серебряном голубе», отразившем период конфликтного противостояния в их взаимоотношениях; несколькими же годами спустя он признавался: «„Кудеяров“ — то Мережковский, то — Блок, всунутые в облик надовражинского „столяра“; а „Матрена“ — Любовь Дмитриевна <…>»[209]. Ассоциация с Блоком могла возникать преимущественно в плане взаимоотношений Кудеярова, Матрены и Дарьяльского, сквозь который для Белого проступали, видимо, не столько психологические, сколько, так сказать, геометрические коллизии, схема любовного треугольника, стороны которого в 1906 г. образовывали Блок, Любовь Дмитриевна Блок и он сам[210]. Наоборот, параллель с Мережковским предполагала прежде всего идеологический смысл, — включавший и пристальный интерес этого писателя к исканиям русских сектантов, готовность видеть в их устремлениях прообраз живой религии, и конкретные черты сходства между мистическими интуициями полуграмотного столяра, возвещающего «день, когда родится царь-голубь — дитё светлое» (С. 110), и концепцией «нового», апокалипсического христианства, грядущего вселенского царства Св. Духа («в новом царстве, в серебряном государстве», проповедует Кудеяров, «кто да кто воссияет на царство? — Дух» — с. 111)[211]. Ничего не сообщает Белый о том, имелась ли реальная «модель» для нищего странника Абрама, одного из участников «голубиной» секты, однако подчеркиваемая в его описании черта: «…сидит и молчит», «сам-то он был молчаливый, мало с кем говорил, а когда спрашивали его о чем, отнекивался: говорил — ничего-то он не знает» (С. 60) — заставляет вспомнить об Александре Добролюбове, «опростившемся» поэте-декаденте, ушедшем «в народ» для обретения религиозной правды; именно мотив молчания акцентирует Белый, вспоминая о неожиданном визите «мужичка» Добролюбова; «…он сказал очень просто: — „Теперь — помолчим с тобой, брат“. И, глаза опустив, он молчал <…> помолчав, объяснил мне прочитанный текст»[212].
Образ бабушки, определяемый Белым как «место пустое» в плане биографических коннотаций, на деле не вполне свободен от них. Работая над романом, Белый воспринимал бабушку Сергея Соловьева Александру Григорьевну Коваленскую как «великолепнейшую модель» для старой баронессы, однако был скован «запретом», исходившим от того же Соловьева. В «берлинской» редакции «Начала века» Белый вспоминает: «…великолепно задумана мною была „бабка“ Кати; она, вероятно, была бы центральной фигурой; по одной только фразе начала романа, где „бабинька — тряслася в настурциях“, понял Сережа — все, все; хохоча, мне грозился: — „Послушай, — великолепно: но только — не смей трогать бабушку!“ <…> с той поры я старался, чтоб ярко продуманный образ романа хотя бы штрихом не просунулся. Так — вместо „бабушки“ вышла — абстрактная выдумка»[213]. Примечательны эти признания уже тем, что они удостоверяют, насколько значимое место в творческой стратегии Белого занимают биографические проекции: именно они дают писателю возможность нарисовать «ярко продуманный образ», усекновение же их оборачивается усекновением художественности — превращением образа в «абстрактную выдумку». И тем не менее, несмотря на «запрет», отдельные психологические черты Александры Григорьевны проступают в вымышленном персонаже достаточно явственно[214]. Тот же запрет распространялся и на сыновей Александры Григорьевны, Виктора Михайловича и Николая Михайловича Коваленских, знакомых Белому по Дедову; Сергей Соловьев признавал, что «Н. М. Коваленский великолепнейшая модель для сенатора, Тодрабе-Граабена», предостерегая при этом: «Но ты дядю Колю — не трогай!»[215] Поставленное условие заставило Белого в изображении «западника» Павла Павловича Тодрабе-Граабена сделать основной акцент на другой биографической «составляющей» — хорошо знакомом ему с детских лет юристе и социологе Владимире Ивановиче Танееве, от которого к сенатору из «Серебряного голубя» перешли, помимо отмеченных Белым, еще несколько характерных черт, в том числе пристрастие к Прудону, увлеченность системой воспитания Руссо и библиофильская мания[216].
В отношении себя самого Сергей Соловьев, как свидетельствует Белый, вспоминая о времени работы над «Серебряным голубем», предоставлял ему полную свободу действий: «С. М. понимал, что он часто позировал мне для Дарьяльского <…> мне он говорил: — „Ну, бери меня; я — не обижусь нисколько; я сам ведь охоч до моделей“ <…>»[217]. Тяготение Соловьева к «моделям» из окружающей среды было обусловлено тем, что сам он в то же самое время работал над повестью из современной жизни, замысел которой имел точки соприкосновения с «Серебряным голубем». Белый свидетельствует: «Собирал материалы для повести он: „Старый Ям“-, у обоих модель — Надовражино; часто делили людей мы: — „Бери столяра, а уж (имя рек) — трогать не смей: мне он нужен…“»[218]. Повесть «Старый Ям» (первоначальное название — «Прозерпина») не была закончена Соловьевым, хотя он и неоднократно объявлял ее в числе книг, готовящихся к изданию[219]; текст ее сохранился в виде чернового автографа (без окончания) и отдельных рукописных фрагментов[220]. Главный герой повести, семинарист Алексей Николаевич Успенский, имеет определенные автобиографические черты; место действия (село Старый Ям и его окрестности), бытовой колорит повествования, лирико-патетические отступления действительно во многом роднят это произведение с «Серебряным голубем»[221], однако о полном сходстве замыслов Белого и Соловьева все же говорить не приходится.
«Старый Ям» — лишь одно из свидетельств параллелизма духовных и творческих путей Белого и Сергея Соловьева. Белый также сообщает в «Воспоминаниях о Блоке», что стимулирующую роль для него сыграла другая идея Соловьева — замысел книги рассказов «Золотой Леопард»: «И заглавие „Золотой Леопард“ — заговорило во мне, развивая мне образы; образы крепли позднее „Серебряным Голубем“»[222]. Еще одно подтверждение того, что Соловьев стоял у самых истоков замысла романа Белого, передает (в очерке «Пленный дух») М. Цветаева: когда она упомянула в разговоре с Белым, что в Тарусе, «хлыстовском гнезде», «на каждой могиле серебряный голубь», тот подтвердил: «Ведь с Тарусы и начался Серебряный Голубь. С рассказов Сережи Соловьева — про те могилы…»[223] Возможно, с этими рассказами соотносится образ «серебряный голубь благовещения», который встречается в письме Соловьева к Белому от 7 июля 1906 г.[224].
Соловьевский «след», обозначившийся, таким образом, с самого момента зарождения будущего романа, обнаруживается в его тексте во множестве аспектов — причем не только в обрисовке главного героя, представляющей собой, по сути, портретное изображение: «поволока черных глаз, загорелое лицо с основательным носом, алые тонкие губы, опушенные усами, и шапка пепельных вьющихся кудрей» (С. 45), — любая фотография Соловьева 1900-х гг. подтверждает эту характеристику[225]. Личность Соловьева отразилась, в частности, на выборе тех образно-стилевых приоритетов, которые наглядно проявлены в повествовательной фактуре романа.
209
Письмо к Р. В. Иванову-Разумнику от 1–3 марта 1927 г. // Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. СПб., 1998. С. 496.
210
В «блоковском» аспекте основная сюжетная линия «Серебряного голубя» (любовная связь Дарьяльского с Матреной, женой Кудеярова) — своего рода художественное, притом резко шаржированное, разрешение биографической ситуации, которая имела шанс и в реальности обернуться аналогичным образом; ср. свидетельства Белого о происходившем ранней весной 1906 г.: «Л. Д. мне объясняет, что Ал<ександр> Алекс<андрович> ей не муж; они не живут как муж и жена; она его любит братски, а меня — подлинно; <…> она — колеблется, предлагая <…> мне нечто вроде menage еп trois, что мне несимпатично; <…> Ал. Ал. — молчит, уклоняясь от решительного ответа, но как бы давая нам с Л. Д. свободу» (Белый Андрей. Материал к биографии. Л. 52 об.). «Жил ли он с ней, или нет — не знали», — говорится в романе о Кудеярове и Матрене; когда, влекомый Матреной, Дарьяльский поступил в работники к Кудеярову, «будто бы даже меж них троих, немых, произошел уговор; и будто бы даже столяр Петра к Матрене Семеновне любовь благословлял <…>» (Белый Андрей. Серебряный голубь. М.: Художественная литература, 1989. С. 57, 292–293. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте — указанием в скобках номера страницы).
211
Весьма вероятно, что мотив двойственности, акцентируемый в облике Кудеярова («…не лицо, а пол-лица <…> все кажется, что половина лица; одна сторона тебе хитро подмигивает, другая же все что-то высматривает, чего-то боится все; друг с дружкой разговоры ведут» — с. 55), в плане биографических аллюзий предполагает не только «пол-лица» Мережковского и «пол-лица» Эртеля, но и соответствующее начало, играющее важнейшую роль в мировоззрении и творческой психологии Мережковского: все многообразие жизненных явлений писатель в ходе мыслительных интерпретаций склонен распределять по бесконечным рядам метафизических оппозиций (иронический отклик Белого на метафизические «бездны», повсеместно угадываемые Мережковским, — в описании Лихова, жители которого «вели образ существования своего между двумя, так сказать, безднами: бездной пыли и бездной грязи» — с. 95). Видимо, и в словах о том, что «Кудеяров всему делу святому — голова тайный: вместе они с бабой рябой, Матреной, недаром, знать, из году в год запирались на ночь да чудные распевали молитвы потаенно» (С. 63), может быть прослежена конкретная связь с Мережковским, устраивавшим на своей петербургской квартире вместе с З. Н. Гиппиус и другими ближайшими к ним людьми тайные моления по неканоническому обряду; с января 1905 г. в эту религиозную обшину был вовлечен и Белый. См. вступительную статью М. М. Павловой к публикации «Истории „Новой“ христианской любви. Эротический эксперимент Мережковских в свете „Главного“: из „дневников“ Т. Н. Гиппиус 1906–1908 годов» (Эротизм без берегов. М., 2004. С. 395–397). См. также: Козьменко М. Автор и герой повести «Серебряный голубь». С. 22–23.
212
Белый Андрей. Начало века. С. 401.
213
PHБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 80.
214
В частности, напрашивающаяся параллель между старой баронессой у Белого и старой графиней из пушкинской «Пиковой дамы» (см.: Carlson Maria. «The Silver Dove». P. 74) представляет собой проекцию аналогии, проводившейся Сергеем Соловьевым в отношении Александры Григорьевны: «…„бабуся“ в воображеньи Сережи не раз разыгрывалась Пиковой дамой» (Белый Андрей. Между двух революций. М., 1990. С. 19). Нелегкий нрав, которым наделена в романе бабушка, отражает определенные черты характера Коваленской — «эгоизм, спесь, <…> несение „чести“ рода» (Там же. С. 20). «Вы напрасно думаете, что я не видел в А. Г. Коваленской ничего, кроме „доброй бабушки“, — писал Белый 6 февраля 1931 г. М. А. Бекетовой, — <…> сколько бесед было с Сережей о том, что в тихом омуте черти водятся; все так: не раз я в „бабушке“ напарывался на… черта <…> „Черт“ в А<лександре> Г<ригорьевне> был силен <…>» (Александр Блок. Исследования и материалы. Л., 1987. С. 260). В беседах Дарьяльского с «бабинькой» заходит речь «о незабвенных гусарах», о которых ей «приятно вспоминать» (С. 34); Александра Григорьевна, по известным Белому семейным преданиям, «в молодости сражала мужчин», «блистала» в Тифлисе на балах (Белый Андрей. Между двух революций. С. 18, 19; ср.: Бекетова М. А. Шахматово. Семейная хроника // Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1982. Кн. 3. С. 717).
215
РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 80.
216
Последнее обстоятельство иллюстрируется колоритной подробностью: «…только близким друзьям открывал Павел Павлович доступ в свою библиотеку; но горе тому из друзей, который по неведенью проводил по странице хотя бы едва заметную черту; испорченная книга не могла оставаться в библиотеке: и с умело скрытым презреньем книга дарилась попортившему ее лицу» (С. 287); ср. в главе о Танееве в мемуарах Белого: «…не угодить в 80 % Танееву означало: посадить невидную царапину или оставить пятнышко на показываемом роскошном издании, которое превращалось в „опоганенный“ хлам, иронически даримый „поганцу“; тайны подарка „поганец“ не понимал; и с удивлением принимался благодарить хозяина, над ним издевавшегося» (Белый Андрей. На рубеже двух столетий. М., 1989. С. 160).
Дополнительные свидетельства о прототипах персонажей «Серебряного голубя» содержат пометы А. А. Тургеневой, сделанные на полях книги К. В. Мочульского «Андрей Белый» (Париж, YMCA-Press, 1955; экземпляр ее ныне хранится в Мемориальном музее-квартире Андрея Белого на Арбате); безусловно, эти указания восходят к устным пояснениям Белого. Павел Павлович раскрыт А. Тургеневой как Танеев (С. 163), Кудеяров — как Мережковский (С. 164), «жена-„лепеха“ Фекла Матвеевна» — как К. П. Христофорова (С. 164), известная московская теософка; к словам Мочульского «Дарьяльский — стилизованный автопортрет Белого» (С. 159) приписано: «не верно: — С. С.» (т. е. Сергей Соловьев); аналогичное опровержение — к фразе Мочульского «Фамилия „Чухолка“ намекает на фамилию другого „мистического анархиста“ Г. Чулкова» (С. 162): «не верно — А. С. П.» (т. е. Алексей Сергеевич Петровский, близкий друг Белого со студенческих лет, переводчик, библиотечный работник).
217
РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 79–80. Связь между Дарьяльским и Сергеем Соловьевым вполне осознавалась в кругу лиц, более или менее близко знакомых с Белым. Так, Г. Г. Шпет в письме к Н. К. Гучковой (Гёттинген, 9/22 августа 1912 г.), упоминая о предстоящей женитьбе С. Соловьева, отмечал: «Ты читала „Серебряный голубь“ Андрея Белого, герой ведь там — Сережа Соловьев» (Густав Шпет: Жизнь в письмах. Эпистолярное наследие. М., 2005. С. 159).
218
РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 79.
219
В этом смысле едва ли полностью достоверно в своем выводе свидетельство Д. М. Пинеса, записанное со слов А. М. Кожебаткина в 1926 г. (в нем и заглавие, и жанр произведения Соловьева переданы неправильно): «С. М. Соловьев долго печатал в проспектах книг о поэме: „Старинный ямб“. Ее содержание было аналогично „Серебрян<ому> голубю“, только освещение событий — противоположно. <…> Но появление в печати „Сер<ебряного> гол<убя>“ помешало напечатанию „Стар<инного> ямба“» (РГАЛИ. Ф. 391. Оп. 1. Ед. хр. 58. Л. 2). О том, что готовится к печати «Старый Ям. Повесть из современной жизни», Соловьев оповещал в библиографических объявлениях при своих книгах «Crurifragium» (М., 1908. С. IV) и «Апрель» (М., 1910. С. 2); повесть включена также в рукописный план собрания сочинений в 12 томах (во 2-й том), составленный Соловьевым в 1930-е гг. (РГБ. Ф. 696. Карт. 4. Ед. хр. 3. Л. 2).
220
См.: РГБ. Ф. 696. Карт. 1. Ед. хр. 4. 42 л.
221
Показательно, что в первоначальном плане повести «Прозерпина» Соловьевым зафиксирован эпиграф со словами из простонародной песни: «Погиб я, мальчишка, // Погиб я навсегда» (РГАЛИ. Ф. 446. Оп. 1. Ед. хр. 73); ту же песню в романе Белого «горланят» «парни целебеевские» и насвистывает Дарьяльский (С. 34, 41).
222
Белый Андрей. О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 185.
223
Цветаева Марина. Собр. соч.: В 7 т. М., 1994. Т. 4. С. 242–243. Опираясь на это свидетельство, Л. К. Долгополов («Андрей Белый и его роман „Петербург“». С. 180) заключает, что «реальное» Целебеево — «знаменитая ныне Таруса», — как нам представляется, без достаточных оснований: сведений о том, что Белый до 1910 г. (и вообще когда-либо) посещал Тарусу, не имеется, живых и конкретных впечатлений от этого города Калужской губернии у него наверняка не было. В топографическом перечне посещенных им мест, составленном Белым весьма тщательно («Города и местечки» // ГЛМ. Ф. 7. Оп. 1. Ед. хр. 29), Таруса не упоминается. Думается, что в определении «реальных» топографических параллелей к «Серебряному голубю» целесообразнее исходить из указаний самого автора (приведенных выше), согласно которым Целебеево однозначно раскрывается как Надовражино.
224
РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 13.
225
В мемуарах Белый описывает Соловьева буквально в тех же выражениях: «…с загорелым лицом с очень яркими тонкими крепко-затиснутыми губами, пунцовыми и опушенными очень густыми усами, с задумчивым взглядом больших серых глаз, обведенных ресницами, с пепельно-темною шапкой волос, крепкоплечий и статный <…>, появлялся он всюду — в селе Надовражине, в избах, у бабушки, во флигельке Коваленских <…>» (РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 23). Ср. портрет Соловьева в мемуарах С. В. Гиацинтовой: «Сережа был хорош собой, но что-то тревожило в его красоте — думаю, какое-то несоответствие между лбом мыслителя под курчавой шапкой волос, огромными, что называется, „бездонными“ серыми глазами с внимательным, поэтически-нежным взглядом и неожиданно грубым, жадным ртом» (Гиацинтова Софья. С памятью наедине. М., 1985. С. 444). В. Н. Топоров в своем исследовании обращает внимание и на другие сигнатуры внешности Дарьяльского, ориентированные на Соловьева: красная рубаха, смазные сапоги — внешние признаки перехода к новому состоянию «омужичиванья» (Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 237–239).