Известно, что Белый в своей работе сознательно ориентировался на «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Миргород» и даже называл «Серебряного голубя» «итогом семинария» по гоголевским «Вечерам…», приводя множество конкретных примеров следования в романе «слоговым приемам» Гоголя, «вплоть до скликов фраз с фразами»[226]. Критик И. Н. Игнатов в рецензии на «Серебряного голубя» отмечал: «…язык — костюм, заказанный у Гоголя, Достоевского и Тургенева», при этом «Гоголю принадлежит больше всего», Тургеневу же — «только описание барона Павла Павловича Тодрабе-Граабена»[227]. Действительно, гоголевское начало является стилевой доминантой «Серебряного голубя», а тургеневские ассоциации в художественной системе романа занимают подчиненное место (они сказываются, помимо отмеченного Игнатовым, и в описании имения Гуголево, название которого, возможно, возникло из фонического сходства с фамилией Гоголя)[228]. Для нас же существенно, что Гоголь и Тургенев — два мастера русской прозы, вызывавшие наибольшее восхищение Сергея Соловьева; в архиве издательства «Мусагет» сохранились его «Заметки» (1912), в которых Гоголь и Тургенев названы «последними художниками слова» и провозглашен лозунг: «за Гоголем и Тургеневым и прочь от Толстого и Достоевского»[229]. Для Андрея Белого Гоголь всегда был одним из любимейших писателей, всесторонне и глубочайшим образом воздействовавших на его творчество[230], но к 1906 г. (давшему основной внутренний импульс для «Серебряного голубя») относится именно та стадия усвоения Гоголя — или, точнее, жизни в Гоголе, — которая протекала «сочувственно» с Соловьевым; и тогда, и еще ранее, летом 1905 г., гоголевские мотивы, позднее воскрешенные в «Серебряном голубе», приобретали в их обоюдном восприятии специфическую окраску: революционные вспышки — «экспроприации, покушенья, убийства» — ассоциировались для Белого и Соловьева с образами из «Страшной мести» и «Сорочинской ярмарки», «красный жупан» гоголевского колдуна и «красная свитка» осознавались концентрированными символами происходящего: «Всюду виделся — Гоголь», «С. М. называл его часто ласкательным: „Гоголек“»; «…казалось: весь дедовский воздух напитан был Гоголем»[231]. Красная рубаха, в которой ходил летом 1906 г. Соловьев и которую у Белого носит Дарьяльский («Вот он — в шелковой, красной рубахе», «алого цвета рубаха» — с. 141, 217), — внешний знак этих «гоголевских» медитаций.
Усадьба Гуголево в романе, гарантирующая Дарьяльскому спасительную прочность, уют, размеренную естественность жизни, описывается автором так, словно она находится не только в другом пространстве по отношению к миру села Целебеева и города Лихова, но и в другом времени: содержание гуголевской жизни раскрывается через такие реликтовые аксессуары, как портрет екатерининской фрейлины и «пейзаж с объясненьем в любви», «амуры, пастушки, китайцы фарфоровые» (С. 123–124), шкаф с томами Флориана, Попа и Дидерота и т. п. Погружаясь в эти описания, Белый как бы продолжает свой ранний стихотворный цикл «Прежде и теперь» (1903), вновь увлекается милыми стилизованными картинками давно прошедшего, но одновременно апеллирует и к миру ценностей, на который ориентирована поэзия Сергея Соловьева. Архаизм и «классицизм» литературных вкусов и пристрастий Соловьева — последовательны и принципиальны; Батюшков, Жуковский, Дельвиг, Гораций, Ронсар, Андре Шенье, тот же Флориан — для него более близкие и «говорящие» имена, чем многие из признанных кумиров «нового» искусства. Уже в рецензии на первую книгу стихов Соловьева «Цветы и ладан» Борис Садовской отнес его «к числу виднейших представителей нео-пушкинской школы»[232], а взыскательный Брюсов в отзыве на «Апрель» главным и едва ли не единственным неоспоримым достоинством поэзии Соловьева счел «попытку воскресить эклогу, как ее понимали французские поэты XVIII века и их русские подражатели начала XIX века»[233]. Андрей Белый приветствовал архаизаторские установки Соловьева как опыт противостояния «классицизмом» неодекадентскому «хаотизму»: «…тайну не выдает поэзия Сергея Соловьева: он боится подмены слепительных образов будущего глоссолалией темных бездн. Образы его — аполлинический сон над бездной»[234]. Впоследствии Белый признавал, что живой интерес к «золотому веку» русской поэзии пробудился в нем на новый лад под определяющим воздействием каждодневного общения с Соловьевым летом 1908 г.: «…вели мы беседы о Пушкине, Баратынском, о Тютчеве <…> углублял он растущий во мне пушкинизм <…>. С. М. Соловьеву обязан я вдумчивому отношению к классикам русским»; «Соловьев поощряет во мне ноты „Урны“ <…>»[235]. Книга стихов Белого «Урна» (1909), представлявшая собой принципиальную дань требованиям «аполлонизма» в искусстве, формировалась, таким образом, в согласии с соловьевскими представлениями о прекрасном, была сознательным шагом навстречу «гуголевской» эстетике; характерно, что в немногочисленных печатных откликах на «Урну» разные авторы говорили о неожиданной для «декадента» Белого склонности к русской поэзии XVIII в., к приемам державинского и ломоносовского стиха[236].
Книжные и общекультурные пристрастия Дарьяльского, какими они обозначены в романе, полностью вписываются в круг интересов Соловьева, определившийся к 1906 г. и отразившийся в его первых книгах «Цветы и ладан», «Crurifragium» и «Апрель». Дарьяльский — студент-филолог, поглощенный славянскими штудиями («…помнит он, затвердил фразу: „Волк по-славянски влъкъ“» — с. 120), но всего более возлюбивший античность: он с увлечением рассуждает «о жуке Аристофана» (С. 127), о виднейшем филологе-классике Виламовице-Мёллендорфе и об языковеде-младограмматике Карле Бругманне, он постоянно погружен в «тяжеловесные груды греческих словарей» (С. 150), в чтение Марциала и Тибулла; главный предмет его преклонения — эклоги Феокрита и «солнечный быт давно минувших лет блаженной Греции» (С. 150). Все эти имена и факты имеют прямое отношение к Соловьеву. В 1904 г. он поступил на словесное отделение историко-филологического факультета Московского университета, где занимался славяноведением[237], а в 1907 г. перевелся на классическое отделение, где с максимальным прилежанием предался изучению Софокла, Гесиода, Феокрита и других классиков античности[238]. «Гомер, Софокл и легкий Феокрит»[239] — образцы для его поэтического творчества. Многие стихотворения Соловьева представляют собой откровенные стилизации под Феокрита; сам поэт признавал, что на содержание его гекзаметрической поэмы «Три девы» (1905–1906), действие которой разворачивается в женском монастыре в эпоху раннего христианства, «несомненно оказала влияние идиллия Феокрита и его подражателей. Влиянием Феокрита объясняется сочетание высокого стиля с картинками бытового характера, легкими, почти игривыми, диалогами девушек»[240]. «Здравствуй, „бабуся“, — храбрится Сережа, — а знаешь ли, что говорит Феокрит?» — так передает Белый в мемуарах одну из характерных сценок жизни в Дедове летом 1906 г.[241]; столь же самозабвенно проповедует и Дарьяльский перед «бабинькой» своей невесты: «Некоторые филологи, maman, говорят, что седьмая эклога Феокрита есть „regina eclogaram“, что значит — „царица эклог“. А другие говорят, что она слаще меда — седьмая эклога» (С. 144) и т. д.[242].
226
Белый Андрей. Мастерство Гоголя. М.; Л., 1934. С. 298.
227
Игнатов И. Литературные отголоски // Русские Ведомости. 1910. № 183, 11 августа. С. 2.
228
Предположение о том, что название имения восходит к «имени предка владельцев Гуго» (Ильёв С. П. Символические значения собственных имен иноязычного происхождения в русской прозе начала XX века (на материале романов Андрея Белого) // Wiener slawistischer Almanach. 1991. Bd. 27. S. 116) — и тем самым дополнительно актуализирует «западное» начало, символизируемое этой сферой в топографическом пространстве романа, — следует признать гадательным, поскольку о предке с таким именем в тексте Белого не сообщается. В. Н. Топоров соотносит Гуголево и Боблово, имение Менделеевых неподалеку от блоковского Шахматова, — закономерный аргумент в плане изыскания «блоковского слоя» в «Серебряном голубе» (см.: Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 307).
229
РГБ. Ф. 190. Карт. 55. Ед. хр. 6. Тургеневские ассоциации для Соловьева были непосредственно связаны с Дедовом и семейством Коваленских; к дяде, В. М. Коваленскому, он обращается в стихотворном послании: «Златых Тургеневских преданий // Хранитель добрый и простой»; в послании к А. Г. Коваленской упоминаются «летопись Дворянского Гнезда» и «приют», «где в розовом раю еще цветут // Нетленные Жуковский и Тургенев» (Соловьев Сергей. Апрель. Вторая книга стихов. 1906–1909. М., 1910. С. 166–168). Одним из «трех корифеев нашей поэзии», наряду с Жуковским и Пушкиным, Соловьев называет Тургенева также в предисловии к 3-й книге стихов (Соловьев Сергей. Цветник царевны. Третья книга стихов (1909–1912). М., 1913. С. XIV–XV).
230
См.: Паперный В. М. Андрей Белый и Гоголь // Ученые записки Тартуского гос. ун-та. Вып. 604. Тарту, 1982. С. 112–126; Вып. 620. Тарту, 1983. С. 85–98; Вып. 683. Тарту, 1986. С. 50–65.
231
Белый Андрей. О Блоке. С. 231, 185.
232
Русская Мысль. 1907. № 6. Отд. III. С. 107.
233
Брюсов Валерий. Среди стихов. 1894–1924: Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 314.
234
Перевал. 1907. № 7. С. 58.
235
Белый Андреи. Начало века. «Берлинская» редакция // РНБ. Ф. 60. Ед. хр. 13. Л. 24, 27.
236
На эту особенность «Урны» указывали Н. В. Туркин («Пестрые заметки» // Голос Москвы. 1909. № 272, 27 ноября. С. 3; подпись: Гранитов) и Н. Я. Абрамович (Всемирная Панорама. 1909. № 15, 1 июля. С. 11); «сродство с Ломоносовым» отмечал и сам Соловьев в своей рецензии на «Урну» (Весы. 1909. № 5. С. 79).
237
Ср. шутливую подпись «Словачка» в письме Соловьева к А. А. Блоку от 3 августа 1905 г. (Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1980. Кн. 1. С. 400). В статье «О „блоковском“ слое в романе Андрея Белого „Серебряный голубь“» В. Н. Топоров обратил внимание на то, что студентом Дарьяльский стал после смерти отца и матери (Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 233) — в полном соответствии с биографией Сергея Соловьева: в 1903 г. скончался его отец, М. С. Соловьев, и сразу после этого покончила с собой мать, О. М. Соловьева.
238
Так, 14 октября 1907 г. Соловьев извещал Г. А. Рачинского: «Я участвую в семинарии Покровского по Петронию. Сдавал недавно colloquium по Плавту» (РГАЛИ. Ф. 427. Оп. 1. Ед. хр. 2903). «…Увлекается Софоклом до самозабвения и вводит меня все более и более в красоты греческого мира», «Очень много занимается Гомером <…>», — писала Белому о Соловьеве А. Г. Коваленская 19 и 29 июня 1906 г. (РГБ. Ф. 25. Карт. 17. Ед. хр. 15). В архиве Соловьева сохранилась его рабочая тетрадь «Семинарий по Гесиоду проф. Соболевского» (1909) (РГАЛИ. Ф. 475. Оп. 2. Ед. хр. 1). В фонде Московского университета сохранилось кандидатское сочинение Соловьева «Идиллии Феокрита» (ЦИАМ. Ф. 418. Оп. 513. Д. 850).
239
Соловьев Сергеи. Апрель. С. 157 («Мадригал»).
240
Соловьев Сергей. Crurifragium. М., 1908. С. XIV.
241
Белый Андрей. Между двух революций. С. 82.
242
Если Белый в ходе общения с Соловьевым или самостоятельно составил себе определенное представление о содержании «царицы эклог», то не исключено, что акцентирование на ней внимания имело в романе по меньшей мере двойной смысл. Как видно из текста 7-й идиллии «Праздник жатвы» и разъяснено в схолиях к нему, Феокрит вымышленными именами козопасов обозначил реальных лиц — поэтов, замаскированных под пастухов (см.: Феокрит. Мосх. Бион. Идиллии и эпиграммы. М., 1958. С. 206, 263–264 — комментарий М. Е. Грабарь-Пассек), — такой творческий прием по отношению к методу автора «Серебряного голубя» мог восприниматься как классический прообраз. Герои идиллии покидают город и обретают отдохновение и покой на лоне природы — что опять же согласуется с антиурбанистическим пафосом Дарьяльского, в полной мере присущим, в свою очередь, и Сергею Соловьеву. Ср., например, его признание в письме к Белому от 7 октября 1906 г.: «Москва — поганая дыра, в которой я живу только потому, что близко Дедово. Т. е. живу потому, что из нее легко уезжать. Как видишь, причина отрицательная» (РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 6). Город («визг и скрежет хаоса») был ненавистен Соловьеву «как центр и выражение капиталистической культуры» (Соловьев Сергей. Crurifragium. С. XIII, XII).