Как и Соловьев, Дарьяльский — начинающий поэт; о его творчестве Белый говорит, прикрываясь сказовой маской «простонародного» повествователя: «…писал обо всем: и о белолилейной пяте, и о мирре уст, и даже… о полиелее ноздрей <…> выпустил книжицу, о многих страницах, с изображением фигового листа на обертке; вот там-то и распространялся юный пиита все о лилейной пяте да о девице Гуголевой в виде младой богини как есть без одежд <—> поп божился, что все только о голых бабах и писал Дарьяльский» (С. 35–36). Вся эта характеристика может быть воспринята как шарж на поэзию Соловьева с ее особым пристрастием к «гомеровским» многосоставным эпитетам и редкостным греческим словам, к слову «миро» («чистое миро», «окапана миром сладостным» и др.)[243] — особенно любимому поэтом-«архаистом», поскольку оно писалось через ижицу (в сборнике «Crurifragium» он по собственному усмотрению ввел ижицу в написание многих слов греческого происхождения, что противоречило нормативной орфографии, но позволяло дополнительно передать «тень Греции», осенявшую автора)[244]. Многочисленные стихотворения Соловьева представляют собой вариации на темы греческих мифов — в том числе о «младых богинях» (разделы «Silvae» и «Пиэрийские розы» в первой книге «Цветы и ладан», «Лира веков» и «Стрелы Купидона» во второй книге «Апрель»), идиллические «игры розовых нимф», прелести купальщиц («И груди сочные, как спелые плоды, // И бедра крепкие, и вольные движенья // Могучих белых ног, сверкавших из воды»), «роскошная нагота»[245] и другие соблазнительные картины, раскрывающие тему радости земного бытия, живописуются поэтом с неиссякаемым вдохновением.

Эротические мотивы в поэзии Соловьева не имеют самоценного, самодовлеющего характера, они оказываются лишь конкретным преломлением символистского мифотворческого задания — идеи сочетания античной культуры, с ее пафосом «посюсторонних» ценностей, и мистического христианства, «теократизма». В период, когда Соловьев невольно «позировал» Белому для Дарьяльского, его преклонение перед «язычеством» и стихией «земной» страсти достигло своего апогея, но не привело к переоценке исходных религиозных идеалов: «Афины» в его поэтических гимнах дополняются «Иерусалимом», идиллии и элегии в античном духе чередуются с духовными песнопениями и стихами на евангельские и церковные темы[246]. У Дарьяльского — то же сочетание противоположных устремлений: «…он уже во святых местах, в Дивееве, в Оптине и одновременно в языческой старине с Тибуллом и Флакком» (С. 68). Герой Белого одержим мыслью об оплодотворении православного христианства и русского народа, его исповедующего, неумирающей энергией эллинства: «…снилось ему, будто в глубине родного его народа бьется народу родная и еще жизненно не пережитая старинная старина — древняя Греция. Новый он видел свет, свет еще и в свершении в жизни обрядов греко-российской церкви. В православии и в отсталых именно понятьях православного (т. е., по его мнению, язычествующего) мужичка видел он новый светоч в мир грядущего Грека» (С. 151). О настроениях, господствовавших в сознании Соловьева в 1906 г., Белый сообщает то же самое: «Грецией бредил; и бредил народом; соединял миф Эллады с творимой легендой о русском крестьянине; видел в цветных сарафанах, в присядке под звуки гармоники — пляс на полях Елисейских»[247]. Идея славянского ренессанса, определившаяся в ту пору, оказалась для Соловьева весьма устойчивой: ее он развивает и в предисловии к третьей книге стихов «Цветник царевны» (1912), предрекая грядущий синтез идеала «церковно-аскетического» и «неисчерпаемой сокровищницы византийского эллинизма»[248].

Искомый мифотворческий идеал диктовал определенную линию поведения, которую и Дарьяльский осуществляет самым последовательным образом. Время, которое Соловьев проводил в Дедове и его окрестностях, было в значительной мере заполнено общением с крестьянами, относившимися к нему, по уверению Белого, с симпатией: «С. М. таки хаживал к девкам и парням, на их хороводах бывал; и вечерами просиживал в избах»[249]. В позднейшем письме к Соловьеву Белый выделяет во внутреннем «я» своего друга несколько равнозначащих ипостасей — «поэта», «филолога», «дворянина», «мужиколюба»[250]. «Мужиколюбие» Соловьева нашло заметный отпечаток в его поэтическом творчестве — в разработке тем из крестьянской жизни, в вариациях на мотивы произведений Некрасова и Кольцова (ряд стихотворений Соловьева написан кольцовским пятисложником). Эта черта личности прототипа дала жизненный материал и для главной сюжетной коллизии «Серебряного голубя»: «опрощение» Дарьяльского, его уход из Гуголева и сближение с Матреной, крестьянской бабой, «духиней» секты «голубей», отражает конкретную ситуацию, имевшую место в Дедове летом 1906 г.

24 августа 1906 г. тетка А. Блока М. А. Бекетова записала в дневнике: «…Сережа женится на крестьянке, поссорился с бабушкой и со всеми своими и революционер»[251]. Предметом страсти Соловьева стала Еленка, кухарка из Надовражина, «миловидная девчонка», с которой, как свидетельствует Белый, влюбленный поэт-филолог не был даже достаточно хорошо знаком: «…каждый день молча меня уводил: мне Еленку показывать; а как Еленка вбежит с самоваром, — ни жив он, ни мертв; не посмеет взглянуть; опускает глаза; и скорее удавится, чем слово скажет». Скованность в общении отнюдь не мешала богатому развитию мифотворческой фантазии: «Вдруг и Еленка лишь образ, рождаемый пеной; Елена Прекрасная — греческий миф»[252]. В письме к Белому от 30 июня 1906 г. Соловьев заверял: «Елена — и все с ней связанное — не хаос, не зверь, а Новый Завет, но не по схеме, а по-новому, очищенному. Ее образ в отдалении окончательно освободился от колдовства и марева. Ведро на плече красивой девки преобразилось в водонос Ревекки; соблазнительность влаги, тростников и рыбы преобразилась в нетление волн Иордана и лодку галилейских рыбарей. Разумеется, это — миг»[253]. Живой человек становится у Соловьева элементом содержания «жизнетворческого» сознания, полностью им поглощается и преображается в религиозно-поэтический символ — в полном соответствии с мировосприятием Дарьяльского, который «затвердит мудреную поэтическую фразу и на все только отвечает поэтической фразой» (С. 126). Идея женитьбы на Еленке едва не претворилась в жизнь. Соловьев ездил свататься к братьям своей избранницы, знакомил ее с родственниками[254] — встретившими такое решение с немалой тревогой: именно в это время Сереже «невестою прочится „Ася“ Тургенева»[255], будущая спутница жизни Белого (и здесь — прямой параллелизм уже исключительно с ситуациями романа Белого, в котором этот семейный проект отозвался сюжетным эхом, но не с действительностью: женихом и невестой Соловьев и Ася никогда не были; правда, позднее он женился на младшей сестре Аси, Татьяне Тургеневой).

Дарьяльский воспринимает свое влечение к Матрене как некое наваждение, как тягу иррациональной нутряной силы — и Соловьев осознает всю странность выстроенной им житейской и психологической коллизии, которую ошушает развивающейся помимо его воли: «Когда я подхожу к Елене, вся моя душа кричит: „прочь! беги!“ Но мгновенно возникает такое заклятие: „Мы горим в кольце змеином. Не уйти нам, не уйти нам“»[256]. Такая Елена, рожденная поэтическим воображением, способна трансформироваться в «яблочную торговку», героиню одноименного стихотворения Соловьева (октябрь 1906 г.)[257], «хохотливую да похотливую», покоряющую «молодчика» «яблочками золотенькими» («Золот серп уколет // Твое сердце молодецкое») и всецело подчиняющую его себе: «Приползай, как пес, // Со смирением // И целуй мои // Ноги белые»[258]. В «Серебряном голубе» развивается тот же травестированный фольклорно-мифологический мотив гибельного совращения; Матрена предстает как своего рода волшебница или колдунья, носительница неизреченной тайны, как новая гомеровская Цирцея, подавляющая волю своего возлюбленного и в конце концов приводящая его к гибели[259].

вернуться

243

Там же. С. 119, 134.

вернуться

244

См.: Там же. С. XV. Это новшество вызвало насмешливый отклик Блока, предложившего (в статье «Письма о поэзии», 1908) ввести ижицу в написание не только духовных, но и светских слов — в частности, в название ресторана «Квисисана»: «Kвvcvcaнa» (Блок Александр. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 299).

вернуться

245

См.: Соловьев Сергей. 1) Апрель. С. 26, 32–33, 93–94, 98–99, 106; 2) Цветник царевны. С. 36–42 и др.

вернуться

246

Подробнее см. во вступительной статье Н. В. Котрелева и А. В. Лаврова к переписке А. Блока с Соловьевым в кн.: Литературное наследство. Т. 92, кн. 1. С. 314–315. Ср. характерное признание в письме Соловьева к Г. А. Рачинскому от 12 июня 1907 (?) г.: «Одно время предавался язычеству, и ничего, кроме Овидия, не читал. А теперь страстно тянет в глубину церковного предания» (РГАЛИ. Ф. 427. Оп. 1. Ед. хр. 2903).

вернуться

247

Белый Андреи. Между двух революций. С. 80. Ср. приводимые С. В. Гиацинтовой слова Соловьева из письма к ней: «Как хорошо было беседовать с тобой в первый день весны, говорить о самом дорогом, о Греции, о мудрости, о красоте <…>» (Гиацинтова Софья. С памятью наедине. С. 455).

вернуться

248

Соловьев Сергей. Цветник царевны. С. XV.

вернуться

249

Белый Андрей. О Блоке. С. 232.

вернуться

250

См.: Белый А. «Единство моих многоразличий…» Неотправленное письмо Сергею Соловьеву / Публикация, вступительная статья и комментарии А. В. Лаврова // Москва и «Москва» Андрея Белого. С. 426.

вернуться

251

Литературное наследство. Т. 92, кн. 3. С. 618.

вернуться

252

Белый Андрей. Между двух революций. С. 80.

вернуться

253

РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 13. В письме к Белому от 12 июля 1906 г., касаясь вновь своего чувства к крестьянской девушке, Соловьев прибегает уже к другим, не столь отрадным и просветляющим ассоциациям: «Я измучен русалочьей любовью. Ведь в Елене нет крови, она только душа древесная. Но потому-то я и стремился к ней, ибо иначе могу погибнуть от кровавого бреда» (Там же).

вернуться

254

17 июля 1906 г. Соловьев сообщал Белому о визите Елены в Дедово: «Она была очень замечена у нас <…>. Елена пристально рассматривала бабушку, приблизив к ней лицо, и эти две головы, старая и молодая, так художественно оттеняли одна другую, что я исходил в восторге, в сознании предопределенности всего, легкости и безопасности» (РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 13). 2 сентября 1906 г. Соловьев писал Белому из Москвы: «1-го октября женюсь непременно. Содержи в тайне» (Там же. Ед. хр. 6).

вернуться

255

Белый Андрей. Между двух революций. С. 82. Видимо, этот семейный проект нашел свой отголосок в «Пленном духе» М. Цветаевой — в ее утверждении, что в Асю Тургеневу были влюблены и Андрей Белый, и Сережа Соловьев (см.: Цветаева Марина. Собр. соч.: В 7 т. Т. 4. С. 228).

вернуться

256

РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 13.

вернуться

257

Вероятность этой ассоциации подтверждается письмом Соловьева к Белому от 17 июля 1906 г.: «Вчера в Дедово приехала Елена, подсев в телегу к бабе, продававшей яблоки» (Там же).

вернуться

258

Соловьев Сергей. Апрель. С. 131–133.

вернуться

259

В этой связи представляет интерес семантика фамилии героя романа. B. Н. Топоров соотносит ее с Дарьяльским ущельем, «с которым со времен Лермонтова в русской художественной традиции соотносят Демона», и, соответственно, с образом Демона у Лермонтова и Врубеля, с чертами «демонического», воспринятыми поэзией Блока (см.: Москва и «Москва» Андрея Белого. C. 245–246). Отмечалось, что слово Дарьял обозначает по-персидски дверь, проход, ворота (отсюда — Дарьяльское ущелье), и в этой связи фамилия Дарьяльский может символизировать проблему выбора исторического пути России, чрезвычайно значимую для авторского замысла (см.: Долгополов Л. К. Символика личных имен в произведениях Андрея Белого,// Культурное наследие Древней Руси. Истоки. Становление. Традиции. М., 1976. С. 351–352). Однако в плане наблюдаемых соответствий более адекватной авторскому замыслу оказывается параллель с известной балладой Лермонтова «Тамара» (1841), начинающейся со строки: «В глубокой теснине Дарьяла». Сюжеты баллады и романа Белого имеют очевидные смысловые соответствия. Чародейка царица Тамара заманивает волшебной силой путников: «И слышался голос Тамары: // Он весь был желанье и страсть, // В нем были всесильные чары, // Была непонятная власть», — и после ночи любви умерщвляет их. Именно мотив совращения безвольной души, с готовностью поддающейся наваждениям, и ее неизбежной гибели определяет судьбу Дарьяльского, только совратительница его не «прекрасна, как ангел небесный», а «звериха» и «гуляющая баба» (С. 225). Параллель с «Серебряным голубем» подкрепляется и рядом частных деталей. Так, посетителей Тамары встречает «мрачный евнух» (ср. слова Кудеярова: «вредно мне женское естество — не по мне»; с. 86); их угощают вином (Дарьяльский, находясь в крестьянской среде, все время пьянствует); Аннушка-Голубятня, завлекая Дарьяльского в комнату, где его настигает смерть, делает ему эротические намеки. В финале баллады Лермонтова описывается, как волны Терека уносят убитого, и звучит мотив покаяния: «И с плачем безгласное тело // Спешили они унести; // В окне тогда что-то белело, // Звучало оттуда: прости». Аналогичная картина — в последних строках «Серебряного голубя»: «…тело во что-то завертывали <…>; и понесли»; слышен «соболезнующий шепот» убийц-«голубей»: «он, ведь, — наш братик!», «Сердешный!», «Царства ему небесная!..» (С. 412–413).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: