— Мы тебя, Корявка, любить будем! — говорят черти.
— Иван Лек-сан-дры-ыч!
И в последний раз ветер, взвинтив над Петербургом, улетел со своей силой в места непроходные: там, на Печоре, вкруг Железных ворот, погулять ему.
С вихрем не нашим над нашей землей летел Иван Александрович, не Иван Александрович Галузин, надворный советник, душа человечья. Третьи уж сутки, как сорвался, и летел и летел… не вверх, не вниз, не налево, не направо, а так, как летает душа человечья.
И видел Иван Александрович, душа человечья, без перерыву и Россию, все концы ее видел, и в то же время свою Пушкинскую квартиру с малиновой наклейкой на парадной двери о сдаче, и в то же время у стола над зеркальцем Корявку — Корявка трудился над своей бороденкой, маленькими ножничками подстригал ее чисто, как бритвой: — завтра в баню, завтра суббота! — ив то же время старичка генерала над архивным делом — это дело Иван Александрович с неделю, как взял от Корявки для генерала, и видел то, чего никогда не видел, только хотелось увидеть — подъезжали министры с докладом и как все было не так, как он думал! — и Государя увидел, и себя увидел — да где же это он, Господи? — венчик на лбу с тремя крестами: Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! — и Павочку увидел, она у окна стояла, раскрыв свой алый ротик… близко и не коснешься, и смотрит и не видит, и не сказать и не окликнуть, — и он в тосках заметался.
Откуда ему свет засветить, или откуда ему заря воссияет?
А мимо по стезям и дорогам другие проходили претерпевшие в жизни — в скорбях, в бедах, в теснотах, в ранах, в темницах, в нестроениях, в трудах, в бдениях, в очищениях, в разуме, в долготерпении, в благости, в Духе Святе, в любви нелицемерной, в словах истины, в силе Божией — по стезям и дорогам к Звезде Пресветлой.
И маленькие девочки в синих платьицах, сплетаясь руками, друг за дружкой гуськом шли навстречу от Звезды Пресветлой.
Откуда ему свет засветит, или откуда ему заря воссияет?
Иван Александрович с болью рванулся от окна — оторваться не может.
Он ей завечен? Завечен, — на весь век. И смерть не отсекла?
Смерть никогда не отсекает.
Он рванулся и понял, — он понял, что все это нужно, и то, что́ было, и то, что есть, и то, что будет, — и тарабаниться нечего. И повис… там, где мучатся души и тоскуют.
«Он один — он это знает! — он один, который ее так любит, как никто не будет так любить, любит без всякой надежды, любит всем существом и готов для нее ее не видеть, не встречаться, он только ждать будет, чтобы увидеть… и будет самый тихий, тише воды, и самый смирный, ниже травы, вечно покорный ее раб!»
1914 г.
Глаголица*
Путейский ревизор, статский советник в отставке, Александр Александрович Корнетов единственный на всем земном шаре писал письма и всякие дружеские послания глаголицей.
Как известно, глаголица, вытесненная кириллицей, мертвая грамота, и никто до сей поры толком не знает, откуда она и кто ее на свет пустил. А от всей премудрости уцелело наперечет несколько ветхих памятников, над которыми и трудятся ученые, съевшие собаку не только в нашей прародительской грамоте, но и в самой эфиопской. Корнетов не ученый, нет у него ни трудов ученых, ни орленого золотого значка, но и без всяких отличий, как ловко, как бережно, ну, так затейливо выводил он крючочки и ставил крестики, впору тому же ученому да книжному справщику. Уж такой, видно, дар Божий был отпущен ему от рождения его к вещам темным, на дела пустые.
Приятели и знакомые в шутку звали Корнетова глаголицей.
Была тоже страсть у Александра Александровича и навык к пустякам и мелочи: собирал он от свертков палочки, какие к сверткам прицепляются, чтобы удобнее нести было.
Всякий раз, возвращаясь домой с покупкою, Корнетов, старательно и терпеливо развязав узелки, веревки отдавал Ивановне на кухню, а палочки себе прятал в коробку. Когда же коробка наполнялась доверху, нанизывал он эти палочки все вместе на одну веревку, и выходила презабавная погремушка. И в сущности из ничего, из вещей совсем неподходящих составленная, — из Братьев Елисеевых, О.-Гурмэ, Жоржа Бормана, А. И. Абрикосова С-вей и других кондитерских, фруктовых и гастрономических фирм с Невского, Садовой, Суворовского, а так заправски гремела корнетовская погремушка, словно бы не на Кавалергардской, а где-нибудь у Троице-Сергия в посаде сделанная игрушечником.
Приятели и знакомые, навещая Корнетова, в гостях него не скучали: живо что-нибудь такое придумает, из ничего погремушку какую сделает, — зевнуть не даст.
Александр Александрович, службой никакой не занятый, Адександр Александрович ревизор отставной и все-таки минуты ему нет свободной, минуты не мог усидеть он без дела, все что-нибудь да кропает, все суетится, и так в занятиях с утра до ночи. И дела, одолевавшие Корнетова, такие — тут и зоркость и внимательность, а главное, и прежде всего, терпение — дела кропотливые, ну, те же узелки с палочками, та же мертвая грамота-глаголица, да мало ли еще что: при смертельной-то охоте найдешь всегда, чем заняться.
Обречет Господь Бог человека на такую вольную каторгу и неизбывную. А отыми, попробуй, от Корнетова его глаголицу, спрячь его палочки, вышиби из головы кружочки и крестики, нет, совсем это немыслимо, невозможное дело и лучше всего не трогать таких вещей опасных. Что дано судьбою, так тому и быть: своим умом, хочешь ты, не хочешь, а, не зная ни конца, ни начала, как переделаешь?
Жена, говорят, ушла от него, жена будто бы не выдержала. И нет тут ничего мудреного: нет, ты попробуй, избудь жизнь об-бок с такою занятостью, с палочками, с глаголицей, с суетней, с торопливостью, с разговорами, какой совет? какая любовь? какой добрый год? какой долгий век — ой, за три моря уйдешь, не оглянешься!
— Тяжелый человек, — говорили про Корнетова его прежние сослуживцы, — вконец замучает!
А другие, наоборот, не без добродушия подсмеивались:
— Глаголица!
Была тоже страсть у Корнетова к именам и званиям, подбирал он людей себе и не каких-нибудь, а особенных, — вышних людей.
Одну зиму завсегдатаем у Корнетова был Соломон, еврей, самый обыкновенный Соломон откуда-то из-под Вильны, но Александр Александрович так его всем представлял и так смотрел на него и слушал, словно был этот несчастный Соломон сам царь Соломон, мудрейший из царей. Ходил еще к Корнетову Алей-татарин, ну, так, простой человек — татарин, но Александр Александрович так его всем представлял и так смотрел на него и слушал, словно был этот тихий Алей, сам Шиг-Алей, проходим, поган царь казанский. Приютил у себя Корнетов немца бродячего, был этот Пауль Рюкерт самым обыкновенным колыванским немцем, но Александр Александрович ни с того, ни с чего произвел немца в знаменитость — в поэта немецкого и уж носился с немцем, чуть не пальцем каждому показывал:
Вот он вам какой, сам поэт немецкий! Приискал Соломон себе дело, поступил на службу, и уж ни ногой к Корнетову, определился татарин Алей на какую-то должность, и уж с огнем его не сыщешь, уехал немец Пауль Рюкерт в Колывань к себе, и поминай, как звали.
И нет ничего тут неожиданного: ну, что им до Александра Александровича, затянул он их к себе на Кавалергардскую, когда без дела они ходили и притом не простые, именитые. А ведь они совсем простые, не вышние — и Соломон, и Алей, и Пауль, а простому человеку трудно сладить с глаголицей, трудно и тяжко не вовремя, нарочно спать валиться, чтобы только сны видеть, да постараться запомнить и все ему потом рассказать, да и погремушка в ушах звенит. Тут отбежишь и не на три, на тридцать три поприща, как бес от угодника.
Жил Корнетов не очень богато, не очень бедно, не наг, не бос, занимал квартиру на Кавалергардской. Кавалергардская, не Английская набережная, на Калергвардской, как зовет улицу Ивановна, живут люди и совсем-совсем неказистые.