— И она не виновата.

— Неисповедимо, Иван Александрович.

Корявка мог смыслить всякое дело и дать смыслен ответ, но и мудрования Корявкины не успокаивали Ивана Александровича, не успокоило его и открытие о таинственном докторе.

Доктор, к которому по пятницам ездила Павочка, действительно, по отзыву Корявки, оказался каким-то необыкновенным: и красив, и ловок, да и брови без перерыва, словно углем намазаны, — это ли не красота? — и сам поспешный на все и живой необычайно, — лечит по косметической части, сбавляет вес и выводит усики, приемная ломится от дам, но жениться, как кажется, не собирается, притом же он семейный, — и эту тайну раскрыл Корявка, — семья в Москве.

Чего же еще? Дело ясное — выводит усики! И беспокоиться за Павочку тут совсем не годится: с усиками Павочка или без усиков — все Павочка! Да за это и не беспокоился Иван Александрович, а только ему и покоя-то нигде не было. Видно, боль прошла глубоко, и вот в душе столкнулся он с настоящею правдой. Он не только не думал, как летом, как еще недавно, о женитьбе, куда там думать! — как теперь далек он был от мечты своей, и понял вдруг, что все-то он мечтал, — одни мечты! — и это понял он сейчас, когда Корявка, довольный своими розысками, выкладывал с мельчайшими подробностями самые неожиданные свои заключения и обнадеживал Ивана Александровича в его счастливой судьбе.

Не того хотел Иван Александрович. Правда победила его мечту. И он принял правду. Ему хотелось раз и навсегда высказаться, вывернуть перед ней свою душу.

«Он один — он это знает! — он один, который ее так любит, как никто не будет так любить, любить без всякой надежды, любить всем существом и готов для нее ее не видеть, не встречаться, он только ждать будет, чтобы увидеть… и будет самый тихий, тише воды, и самый смирный, ниже травы, вечно покорный ее раб!»

После морозов наступила оттепель, а за оттепелью дохнул ветер.

Где-то там зародившись меж Исландией и Англией на океане, через море, через скалы прилетел ветер на нашу Россию. Ветер, вихрясь, летал по улицам и, словно шалуя, набрасывался из переулков на прохожих, и шалый, насметный, жестокий разгулялся.

Ветер гулял по Петербургу, и творилось Бог знает что.

К ночи он собрал всю свою силу и к ночи завихорил в гульбе.

Или это ангел, водящий облака, пустил с небесных улиц всю ветрову силу?

Ветер! Ветрило!

Несметный, ему мало наших улиц, — дай, дай простору! — и он рвал железо с крыш и труб, рвал швырком, грозил и свистел. Свист его, как свист змеи, в сердце огонь, и клятвами не заклясть и искупа не дать, и нет поруки, ему мало, ему тесно — дай, дай простору! Не чужой, знает, при градаре-царе, при Петре, ой, как гулял — было тогда посвободней, а теперь ему тесно…

Ветер! Ветрило!

И он врывался в дома и свистел в щелях, свистел в окнах, весь свистом наполнял наш дом. Или он высвистывал, выманивал на волю погулять с ним по воле? Ничего не страшно, и сколько хочешь пали из пушек, не угоняться, ему не страшно! И он свистел, выговаривал, — речи его странны, нам незнаемы, — выговаривал и стучал, стучал железом, звонил в колокола. Собирал ли звоном колокольным свою силу в свальный бой, или нас выкликал погулять с собой в ночи на воле. Звонил в колокола и тушил фонари и дергал столбы. В его сердце горел огонь

Ветер! Ветрило!

И, встав головой до звезд, зазвездный, он пустился от Знаменья через Аничков мост, а кони его, как голуби, а в гривах перегудают звонцы, и белым огнем жигал по пути — и!

Ветер! Ветрило! Помилуй!

На Неве вода подымалась.

Есть, по Корявке, три естества у воды: первое — мы по ней плаваем, второе — мы ею моемся, третье — мы ее пьем; а есть и четвертое — нас она топит. На Неве вода подымалась, и до каких краев дойдет, никто не знал, да и сама река не знала. Уж ограда чернела близко. ограде вода подымалась.

На Французской набережной из окон от Ерыгиных все было видно. Но не тревога, вольница стояла в доме.

Миропия Алексеевна накануне уехала в Москву, оставалась одна молодежь. Были гости. И ветер, как свой, выкликат из залы, или это, вольный, в залу пустить просился…

Иван Александрович, решившийся в последний раз все высказать Павочке и клятву положивший на свою душу до смерти не видеться, не мог найти и минуты побыть с нею наедине. И была по-прежнему боль от ее слов, от ее смеха, от ее взгляда, от ее движений, и боль подымалась в его сердце, как вода в Неве. И вот дошла, должно быть, до той самой ограды гранитной — и секнуло сердце. Иван Александрович вдруг переменился и, тихий, пошел ходить по зале странно, словно танцуя.

Было весело и шумно, и до Ивана Александровича никому не было дела. Но Павочка его заметила, — как странно, словно танцуя, ходил он по зале!

— Иван Александрович — лунатик, — сказала Лавочка. — Иван Александрович что угодно может сделать. Иван Александрович, — позвала она, — подойдите, я вам что скажу!

Иван Александрович покорно подошел к ней:

— Иван Александрович — лунатик, Павочка — луна!

— Иван Александрович сейчас такое сделает, чего никто не может! — кричала Павочка и прыгала от удовольствия.

— А что́ такое, что́ он сделает?

— А вот увидим.

Павочка тянула к балкону. Надо растворить балкон и посмотреть, что там делается. У! Как засвистит ветер. Ветер! Ветрило!

Кто-то погасил электричество. И на минуту в зале пробежал холодок. И на минуту подумалось: может, ничего и не надо затевать, вернется Миропия Алексеевна, узнает, рассердится, или Веточка простудится! В темноте не растворялись двери: двери были замазаны крепко. Электричество снова зажгли, и двери наконец поддались и с треском распахнулись.

Ветер со всей своей силой дохнул в залу.

Ветер! Ветрило!

Не было сил устоять на воле. Ветер гнал в комнаты одной минуты нельзя было пробыть на балконе.

— Иван Александрович! — кричала Павочка и указывала ему на балкон, и голос ее казался Ивану Александровичу сильнее и крепче самого ветра.

Ветер! Ветрило!

Иван Александрович покорно шел к балкону: он лунатик, Павочка — луна, — неопасливо шел, и всюду пойдет, куда ему скажут.

Если бы только знал Корявка, он превратился бы в Сенеку и остерег, отговорил бы своего друга, но Корявка, пригревшись под своей лысой еноткой, под свист ветра похрапывал.

Иван Александрович — лунатик, Павочка — луна. Иван Александрович все может, он может пройти по карнизу, и под любым ветром ему ничего не станет.

Двери за ним затворились.

Ветер! Ветрило!

Павочка бросилась к окну.

И через минуту в окне показалось лицо: Иван Александрович шел по карнизу и вот дошел до окна и стал — из черной ветреной ночи глядело лицо.

В зале примолкло. Лишь ветер струйкой бежал через балконную щель и свистел.

А в окне — все стояло лицо, и, как углем, обведены были ночью глаза.

«Он один — он это знает! — он один, который ее так любит, как никто не будет так любить, любить без всякой надежды, любить всем существом, и готов для нее ее не видеть, не встречаться, он только ждать будет, чтобы увидеть… и будет самый тихий, тише воды, и самый смирный, ниже травы, вечно покорный ее раб!»

Павочка закрылась рукой.

И в окне — Ветер! Ветрило!.. — там, за рамой, глядела лишь ночь.

Бедный Иван Александрович, где тут удержаться под таким ветром!

Бедный Корявка, как-то проснется, как-то узнает, на кого будет восхищаться, где его Балда Балдович — Иван Александрович?

Снились Корявке черти, по набережной будто скачут, как палочки черные, скачут, а вместо головы полшапки, и чертовка с ними ходит, маленькая, немолодая, и сам главный Зефеус, бес белый, глаза белые…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: