С замиравшим сердцем, как когда-то сказку о Иване-царевиче и сером волке, как когда-то Страсти Господни, слушал Коля о матери-пустыне. И Петя о ней слушал, о своем мечтая: Петя не выходил из своего круга — он всегда был влюблен, и сердце его никогда не пустовало.

— А как же насчет военных действий? — спохватывался вдруг Прометей, сам растроганный Сашиною повестью о подвижниках, сам замечтавший о матери-пустыне.

Но какой же разговор мог быть о военных действиях с матерью-пустыней в ее пустыне?

— Там овца ляжет около тигра, — говорил Прометею Саша.

— И жить не стоит, коли так, — примолкал Прометей, и весь истощенный, спитой, жаждущий отличиться, он горбился больно и, покручивая свои крысьи хвостики, уходил из детской вниз к черным холодным сеням и там, в темноте, запершись на задвижку, с каким-то отчаянием орал себе царское многолетие — Дмитрию Прометею Мирскому.

Алексей Алексеевич, не одобрявший Сашиного увлечения, избегал душеспасительных бесед, — так с насмешкою называл он Финогеновские вечера, — и, попадая случайно на Сашину проповедь и прослушав какой-нибудь рассказ, он с улыбкой подносил Финогеновым самое отборное из очертевших буден нашей русской несуразности, нашего несчастья и неудачи.

— А вы в монастырь идти хотите? душу спасать хотите? — ершился и щетинился Алексей Алексеевич.

Но всегда кротки были ответы Саши: да, он бросит этот мир, ищущий веселья, жить будет где-нибудь в старом скиту за Волгою.

Саша ближе всех сошелся с Колей. У Коли появилась страсть: собирая книги, собирал он и всякие маленькие вещицы, всяких игрушечных зверков и зверушек, и все они стояли у него на столике с любимыми книгами. Саша доставал Коле этих зверушек: принесет и поставит к нему на столик, будто сами пришли.

Медведюшка, подаренный Коле Елисеем Степановичем, отцом, накануне смерти, фарфоровый глупый медвежонок, занимал у Коли самое почетное, место. И как жалел Коля, что другой подарок отцовский, змейка пропала и уж такой нигде не найдешь больше.

— Ничего, Коля, — утешал Саша, — я тебе зайчика достану: зайчик капусту ест, а в капусте музыка.

Алексей Алексеевич, приносивший Коле книги, головой покачивал и ворчал не хуже Прасковьи:

— Один в монахи собирается, другой в игрушки играет!

С Рождества детская обратилась в моленную.

И вышло это само собою: сначала Саша только жития рассказывал, потом после рассказов стали петь иермосы и стихиры, а потом перешли и к акафистам.

У Саши появились всякие триоди, — доставал он церковные книги или у о. Глеба, или у Сергея Семеновича-Польского священника. Сшил себе Саша что-то вроде подрясника. Этот подрясник выкроил Саше финогеновский портной Павел Петрович-Поль-Уже, из старого дедушкина халата, перешедшего к Финогеновым вместе с поношенным бельем от Огорелышевых.

Игра в большие священники пришлась кстати. Конечно, обеден теперь не служили, просвирок не вынимали, квасом не причащались, и никаких архиерейских служений не представляли, — в моленной совершалось только дозволенное.

За акафистами и канонами выстаивали Финогеновы до глубокой ночи, выбивали поклоны и мучили себя всевозможными лишениями: постились в среду и пятницу, понедельничали, как Прасковья, Степанида и покойница бабушка. Ревностнее всех, конечно, был Саша, но и остальные не уступали, все старались: и Петя, и Женя, и Коля, — было какое-то соревнование друг перед другом в самоистязании.

Алексей Алексеевич одно время почти перестал ходить к Финогеновым, а на долгие ночные службы их даже и заглянуть не захотел. Алексей Алексеевич не знал, что и думать о финогеновских затеях, просто хоть рукой махни и поставь крест!

Варенька, обыкновенно остававшаяся одна в своей комнате, изредка, хоть и нетвердо, а подымалась наверх в детскую на моленье, и какой-нибудь час — ничего, она тихо молилась, но наступала минута, и вот, кажется, ни с того ни с чего или начинала она насмешливо фыркать, или со слезами на глазах вдруг повертывалась:

— Проклятые вы, проклятые! — и, заложив руки за спину, шмыгала по-огорелышевски вниз из детской, плача и проклиная.

— И от Бога грех, и от людей стыд! — говорила Прасковья в кухне за ужином после непонятных выходок Вареньки.

Степанида и Прасковья постоянно молились с Финогеновыми.

Но что было делать Вареньке? У ней ни души не было — всегда одна, ведь и монахи с переходом в Лавру о. Гавриила больше не появлялись у Финогеновых, а монахи все-таки, как-никак, развлечение, ну, хоть что-нибудь, чем бы душу отвести, — ничего. И она одна в своей опостылевшей комнате, около своей пропитавшейся водкой шифоньерки, с тяжелой головой и с падающим сердцем проклинала и детей, и себя.

Зачем она тогда покорилась и, не желая, покорностью своей крест на себя взяла, понесла его, мучительный, ненавистный — проклятый крест.

— Проклятые вы, проклятые! — плакала, проклинала Варенька и себя, и детей.

И казалось, уж мера переполнилась, и время кончалось, приспевал ее час идти на ответы.

Финогеновы в Великий пост еще усерднее отправляли свои ночные службы, а Саша даже говел на Первой неделе. Правда, и тут, на великопостных стояниях, не обходилось без вывертов к большому огорчению Саши. На Пятой неделе Великого поста, на стоянии Марии Египетской, после канона за сенаксарем Коля, строясь приходским старостой от Покрова, прошелся с тарелкой, а сзади Коли, будто просвирня, семенил Женя с блюдечком. Распевая на разные гласы иермосы, представляли Финогеновы соборных дьяконов. Незаметно и, может быть, невольно переходили они к игре, к старому — к игре в большие священники.

Пришла весна, подкралась к финогеновским окнам, — рамы вон. И в ветре, заводящем воркотню в трубе, и в глухо сбегающих с крыш каплях зашептала она, заманила за собой идти. И какая синяя да большущая за монастырем полегла туча, раздавит она белую колокольню, белые башенки!

— Не люблю я этого фарисейства, — ворчал Алексей Алексеевич, с весною снова зачастивший к Финогеновым, а сам подбирал на рояли Стих о Иосафе царевиче индийском:

Прекрасная мати пустыня,
Приими мя в свою пустыню!

По случаю поздней Пасхи экзамены у Финогеновых начались рано.

Прометей не меньше Финогеновых тревожился и заучивал с ними теоремы и вынимал билетики, как на экзамене.

Ура, латинский порешили!
Геометрия дрянная
Лезет в голову весь день…

— распевал Прометей собственный стих на голос песни в честь славного казака, объехавшего на коне Сибирь: — Ура! Пешков, тебе награда…

Приближалась Пасха. Дождались, наконец, Финогеновы Вербной субботы, и распустили их на праздники.

Еще с Чистого понедельника Страстной недели взялись Финогеновы за лепление из маленьких свечек и огарков одной огромной свечи: свеча предназначалась для крестных ходов в Великою Субботу и в ночь под Пасху, — никакой ветер не загасит этой свечи и никакой дождь не зальет.

В Великую Пятницу Финогеновы до Плащаницы ничего не ели, а после Плащаницы всего только по одному финику. Был, конечно, грех: и Петя, и Женя, и Коля отщипнули себе по кусочку пасхи для пробы, — хороша ли выйдет пасха, над которой так много потрудились, сами растирая творог и размешивая его лопаточкой.

На утрене в Великую Субботу Петя в первый раз жутким распевом читал над Плащаницей паримию — Иезетсиилево чтение: «Бысть на мне рука Господня…» А за обедней, когда священник и дьякон снимают черные ризы и облачаются в белые, Петя один пел «Воскресни Боже, суди земли!» — и на такой театральный лад, что Сергей Семенович-Польский священник из алтаря кашлять принялся, а Петр Егорыч вдруг выскочил на амвон и затянул по-своему своим подрезанным горлом, — и грех и смех.

Так проходили дни весело и хорошо, никогда еще не было так хорошо, как в этот год в страстные дни, а сколько вспыхнуло живым огнем всяких финогеновских затей-проказ.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: