— Держи, держи! — послышалось ему в хрипе старых часов.

— Пожалуйте, — Кузьма осклаблялся, — сердитые они, ужасть!

Медленно поднимался Николай по знакомой лестнице, так медленно, словно кто-то тянул его за ноги со ступенек вниз к двери. Задевал прутья ковра, цеплялся за перила.

«Цепочки-то на лампах вовсе не золотые, — подумал он, — а медные, и цена им грош!»

Сто усов —
Сто носов…

— выщелкивали ему вдогонку из конторы счеты припев непристойной песни.

Приторно пахло цветами. Весь зал был в живых цветах, словно был в доме покойник. Запах мутил.

На площадке лестницы забилось сердце: зачем он попал к Огорелышевым, и на что ему видеть Арсения?

«Дом ломают!» — вспомнил вдруг Николай и ему стало ясно, зачем ему понадобился Арсений: сейчас он объяснится с Арсением, ведь это же невозможно, чтобы их дом сломали!

А почему невозможно? Но это уж как-то само собой решилось, и Николай крепко дернул за ручку двери к Арсению в кабинет и вдруг приподнялся на цыпочки, оробел, как в детстве.

— Можно? — упавшим хриплым голосом спросил Николай.

Но ответа не было.

— Можно? — спросил Николай, зуб на зуб не попадал у него.

Но ответа опять не было.

— Можно? — спросил Николай в третий раз и, не дожидаясь ответа, грубо толкнул дверь.

Арсений сидел у своего письменного стола, высоко по-американски задрав на стол ноги, нетерпеливо покосился из-под пенсне на гостя, и на желтой его морщинистой шее задергался мускул.

— Тебе чего? — взвизгнул Арсений, как ощетинившаяся кошка.

Отвратительный кошачий визг — огорелышевский звенящий, уничтожающий звук на минуту остановил Николая.

И они напряженно смотрели друг на друга. Вдруг Арсений забеспокоился, рука его, как мышь, проворно скользнула к звонку.

— Вот эта самая фотография! — Николай вынул из кармана фотографию Огорелышевского пруда, ту самую, которую захватил с собой из Веснеболога: пруд в зимний инеевый полдень, — и загородил звонок. А в окно, прямо перед Николаем, тянулся двор, и поверх нагих деревьев торчала облупленная черная труба флигеля.

И защемило у него на сердце, будто все эти черные кирпичи рухнули ему на сердце.

Старик нетерпеливо вертел перед собой фотографию: пенсне то и дело спадало.

И защемило у Николая на сердце от острейшей скорби: все нити сердца расщепились и заострились, и стало сердце кровавым ежом. Дрожь ударила его с головы до ног, он повернулся, хотел вырвать у Арсения фотографию, протянул руки, и руки его сами собой опустились на плечи Арсения, проворно обвились вокруг шеи и, крепко сомкнувшись, стали душить, и крепкие, мяли какое-то мясо, ломали какой-то упорный металлический стержень, какой-то костлявый хрящ…

В этом стержне, в этом хряще, — надо сломать его! — вся боль хоронилась и скорбь — надо сломать его! — деревья больше не покроются листьями, белый пруд никогда не оттает, седой теплый дым не поднимется из черной трубы — надо сломать его! — Таня не вернется, Таня никогда уж не вернется… беспросветно!

— Беспросветно!

Николай навалился всей грудью на старика и душил его уж задохнувшегося.

Старик, изогнув длинную морщинистую шею, глядел, как тогда Розик глядел с перебитой лапкой, словно спрашивал: «ну в чем же я-то виновен?» — и сладкая толстая слюня с кровью ползла из его разинутого прокопченного табаком рта.

Кто-то, не спеша, прошел мимо двери, шаги прошмыгали спокойно.

Николай высвободил руки. Не оглядываясь, вышел он из комнаты, притворил за собой дверь и к лестнице.

Приторно пахло цветами.

«Кровью!» — подумал Николай и невольно посмотрел себе на руки: руки его были чистые, без пятнышка, только жилы напружились.

На лестнице он никого не встретил, и в прихожей ни души не было — Кузьма лампы чистил и, должно быть, наверх пошел за лампами, и в конторе было тихо, счеты не щелкали.

Так незаметно Николай вышел на волю, не таясь, обогнул белый Огорелышевский дом, стал подыматься к белым воротам.

Какой-то господин в драповом пальто с белым свертком в руках мешкал у калитки, словно поджидал Николая.

«В конфетной коробке огорелышевскую душу несет!» — мелькнуло у Николая, он прибавил шагу и, столкнувшись с незнакомцем, узнал в нем того самого господина, которого уж раз встретил на улице.

Незнакомец вежливо приподнял шляпу, птичьи тонкие губы его насмешливо улыбались.

В другое бы время Николай просто бросился на него или толкнул бы его, но теперь ему было как-то все равно, какая-то непреоборимая лень опускала ему руки.

И он шел так, ослабевая, с остановившимся взглядом куда-то за дома, за фабрики, словно искал, где бы можно было лечь и заснуть крепко-крепко. Слышал он сзади себя шаги и знал, что тот господин в драповом пальто идет за ним, не упускает из глаз, следит за ним, но обернуться охоты не было, было все равно.

— Господин Финогенов! — покликал таинственный провожатый: тенористо-прожиженныи голос его крючком зацепил Николая.

Николай приостановился.

— Прошу извинить, мы с вами немного знакомы, соседи, — господин в драповом пальто изысканно приподнял шляпу, — Плямка, моя фамилия Плямка, у Бакалова на пятом этаже комнату снимал, номер сто двадцать первый, а вы, господин Финогенов, в сто двадцатом, конечно!

И Плямка пошел с Николаем плечо в плечо.

— Что вам от меня надо? — спросил Николай, не вытерпев: как ни все равно ему было, а назойливость начинала и его выводить из терпения.

— Вы, конечно, из газет знаете, нашего князя убили?

— Удушили?

— Нет-с, что вы. Такую птицу голыми руками взять невозможно, это не старик, которого комар затопчет. Я вот всю ночь поджидал вас, кое-что передать имею… Вы, кажется, знавали Катинова? — Плямка прищурился.

— Катинова? Как же!

— Катинов и убил.

— Катинов?

— Вчера утром на площади. Конечно, зря убил. Катинова повесят! — Плямка тянул Николая по каким-то незнакомым улицам чрез проходные дворы, — сначала выбор у них пал на вашего дядюшку, Арсения Николаевича Огорелышева, — рассказывал Плямка, — потом решили оставить его в покое: не стоит марать рук. Раньше это имело бы смысл, но теперь… ваш братец Александр Елисеевич и тот поважнее. Впрочем, и князя зря и совсем даже зря на тот свет отправили. Если что и делал князь, так все под дудочку того же Арсения Николаевича. Лично я ценю только крупное, а пустяки эти — ерунда. В древности пророки огонь низводили с неба, ну нас на это не хватит, мы измельчали, огня нам не свести… не только там на кого-нибудь, а так, ну хоть на папироску. Для таких вещей, кроме великой веры, надобно и еще кое-что, а у нас ни веры, ни твердости, ничего, так, червячки… воробьев пугать!

— Какие червячки?

— Да обыкновенные, крохотные, навозные черви… так и кишат… беспросветно…

— Беспросветно! — повторил Николай, — беспросветно! — и услышал, как ударили в Боголюбовом монастыре в большой колокол, помолчали и опять ударили, помолчали и опять ударили. Так звонят в церквах, когда помрет священник.

— Старец помер! — сказал Плямка: птичьи тонкие губы его улыбались.

И словно мгла рассеялась перед Николаем. Кругом на улице на крик кричали, неугомонно шумели, немилосердно стучали, и каждый звук был отдельным, каждый звук выходил, как в рупор, с того света. И хотелось бежать, вернуться, поправить, спасти. А куда бежать? Куда вернуться? Что поправить? Кого спасти?

Николай рванулся от Плямки и побежал куда глаза глядят.

Мимо мчался легковой извозчик, Николай бросился за извозчиком, летел сломя голову. Уж схватился он за спинку санок, занес было ногу… но извозчик с остервенением хлестнул лошадь и пропал из глаз.

И снова ударили в Боголюбовом монастыре. Пел колокол о великой скорби и словно рвался похоронный звон от давивших слез, колокола перезванивали.

«Боже мой! Боже мой, почто Ты меня оставил!»

Глава двадцать четвертая

Много званых, мало избранных

Вся монастырская площадь была битком набита.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: