Папа побледнел, я тоже страшно испугался. Что касается мамы, то она происходила из семьи рационалистов и была по своей природе скептиком.
— Мертвые гуси не кричат, — заявила она.
— Вы услышите сами, — настаивала женщина. Она вынула из корзины одного гуся. Положила его на стол, потом второго. Гуси были без голов, выпотрошенные — короче, обыкновенные мертвые гуси.
Мама улыбалась.
— И эти гуси кричат?
— Вы сейчас услышите.
Женщина швырнула одного гуся на другого, и сразу раздался звук, описать который нелегко. Похожий на гусиный гогот, он был таким пронзительным, таким необычным, полным такой муки, что я похолодел. Почувствовал, как волоски моих пейсиков встали дыбом и колются. Мне хотелось убежать из комнаты. Но куда? Страх сжал мне горло. Я закричал и вцепился в юбку матери, как трехлетний ребенок.
Папа забыл, что следует отвращать взгляд от женщины, и бросился к столу. Он был испуган не меньше, чем я. Рыжая борода его дрожала. В голубых глазах стоял страх, смешанный с сознанием того, что не только грейдикскому раввину, но и ему послано небесное знамение. Но, может быть, послано злым духом, сатаной?
— Что вы скажете теперь? — спросила женщина.
Мама уже не улыбалась. В ее глазах было нечто вроде грусти, а также досада.
— Я не могу понять, в чем здесь дело, — сказала она с некоторым раздражением.
— Хотите услышать еще раз?
Женщина снова бросила одного гуся на другого. И снова мертвый гусь издал странный крик — крик обезглавленного существа, зарезанного шойхетом, но сохранившего жизненную силу, все еще пытаясь отомстить живущим за учиненную несправедливость. Меня пробрала дрожь…
Голос папы стал хриплым, прерывистым, будто он сдерживал рыдания:
— Ну, есть Создатель?
— Ребе, что мне делать, куда мне идти? — печально спрашивала женщина. — Что со мной случилось? Куда я пойду со своим горем? Может быть, обратиться к одному из цадиков? Зарезаны ли гуси по закону? Я боюсь нести их домой. Хотела приготовить их на субботний ужин, и такая беда! Святой ребе, что мне делать? Может, выбросить их? Мне сказали, что их надо завернуть в саван и похоронить в могиле. Но я бедная женщина. Два гуся! Я столько отдала за них!
Папа не знал, что ей сказать. Он посмотрел на шкаф с книгами. Если ответ есть, то только в них!
Внезапно он сердито взглянул на маму:
— А что ты скажешь теперь, а?
Лицо мамы стало угрюмым, маленьким, обострилось. В глазах ее появилась досада и что-то вроде стыда.
— Я хочу услышать еще раз, — не то попросила, не то приказала она.
Женщина в третий раз швырнула одного гуся на другого. И снова раздался крик. Мне пришло в голову, что так кричит телец на заклании. Папа опять заговорил:
— Горе, горе, а они все кощунствуют! Сказано, что грешники не раскаиваются даже у самых врат ада. Они видят правду собственными глазами и продолжают отрицать Творца своего. Их тащат в пропасть бездонную, а они утверждают, что это «природа», «случайность»!
Он посмотрел на маму, как бы желая сказать:
— Ты идешь вслед за ними!
На некоторое время воцарилось молчание. Потом женщина спросила:
— Ну так что? Я выдумала все это?
И тут мама засмеялась. В смехе этом было нечто, заставившее всех нас задрожать. Я каким-то шестым чувством понял, что мама готовится закончить страшную драму, разыгравшуюся у нас на глазах.
— Скажите мне, вы пищеводы вынули из гусей? — спросила она женщину.
— Пищеводы? Нет.
— Выньте их, — посоветовала мама, — и ваши гуси перестанут кричать.
— Что ты болтаешь? При чем тут пищеводы? — рассердился папа.
Мама засунула палец в одного из гусей и, напрягшись, вытянула из него тонкую трубочку, ведущую от горловины к легким. То же самое проделала она и с другим гусем. Я дрожал, потрясенный смелостью матери. Руки ее были в крови. Лицо отражало гнев рационалиста, которого пытались напугать средь бела дня.
Папа был бледный, лицо его выражало смирение и некоторое разочарование. Он понял, что происходит: логика, холодная логика вновь опрокинула веру, издеваясь над ней, выставляя ее на посмешище и презрение.
— Теперь возьмите, пожалуйста, одного гуся и стукните его о другого, — распорядилась мама.
Все висело на волоске. Если гуси закричат, рационализму и скептицизму матери, унаследованным ею от своего умника отца-миснагеда[3], будет нанесен ощутимый удар. А что я? Напутанный, я в душе все же хотел, чтобы гуси закричали, закричали так громко, что люди на улице услышат и сбегутся.
Увы, гуси молчали, как и следует мертвым птицам без голов и пищеводов.
— Дай полотенце! — повернулась ко мне мама.
Я побежал за полотенцем. На глазах у меня были слезы. Мама вытерла руки полотенцем, как хирург после трудной операции.
— Вот что это было! — победно произнесла она.
— Ребе, что скажете вы? — спросила хозяйка гусей.
Папа стал кашлять, что-то бормотать.
— Я никогда не слышал о подобном, — признался он.
— И я, — присоединилась к нему мама. — Но все можно объяснить. Мертвые гуси не кричат.
— Я могу пойти домой и жарить их? — спросила женщина.
— Пойдите домой и приготовьте их на Субботу, — посоветовала мама. — Не бойтесь. Они не станут кричать на противне.
— Что скажете вы, ребе?
— Хм… Они кошерные, — пробормотал папа, — их можно есть.
На самом деле он не был вполне уверен в этом, но не решился объявить гусей трефными, ведь и закон — миснагед.
Мама вернулась на кухню. Вдруг папа заговорил со мной, как со взрослым.
— Она пошла в твоего дедушку, билгорайского раввина. Он большой ученый, но холодный миснагед. Меня предупреждали об этом еще до нашей свадьбы…
И папа вскинул руки так, как если бы хотел сказать: «Теперь уже поздно отменять брак».
ДЕНЬ НАСЛАЖДЕНИЙ
В хорошие времена я получал от папы или мамы монетку в два гроша, т. е. копейку. Эта монетка заключала в себе для меня все наслаждения мира. Напротив нашего дома была кондитерская Эстер, где продавали шоколад, мармелад, мороженое, карамели и всевозможные пирожные. У меня была слабость к цветным карандашам, но они стоили дорого, и копейка не казалась уже такой большой суммой, как представлялось моим родителям. Иногда мне приходилось занимать деньги у товарища по хедеру, юного ростовщика, под проценты: за каждые четыре гроша я платил ему грош в неделю.
Вообразите, как была велика моя радость, когда я заработал однажды целый рубль.
Я уже не помню подробностей, но, вероятно, происходило примерно так. Кто-то заказал сапожнику пару сапог из козьей кожи, но они оказались то ли слишком узки, то ли широки. Заказчик заявил, что не возьмет их, и сапожник привел его на суд раввина, моего папы. Папа послал меня к другому сапожнику, чтобы тот оценил сапоги, а то и купил бы их, поскольку он также торговал готовой обувью. Действительно, у второго сапожника нашелся покупатель, готовый хорошо заплатить за сапоги. Я забыл детали, но помню, что в конце концов был вознагражден целым рублем.
Я знал, что, если останусь дома, рубль погибнет. Мне купят на него что-нибудь из одежды, которую купили бы и без того, или займут его у меня и, хотя не будут отрицать долга, никогда не отдадут его. Поэтому я решил взять рубль и позволить себе насладиться тем, что есть в мире, всем тем, чего жаждала моя душа.
Я быстро прошел Крохмальную, где все слишком хорошо знали меня. Здесь нельзя было разрешить себе мотовство. На соседней улице меня не знали. Я помахал кучеру дрожек, он остановился.
— Чего ты хочешь?
— Ехать.
— Куда ехать?
— На другую улицу.
— На какую?
— На Налевки.
— Это будет стоить сорок грошей. У тебя есть такие деньги?
Я показал ему свой рубль.
— Но ты должен заплатить вперед.
Я дал ему рубль, он попробовал согнуть его, не фальшивый ли. Потом отсчитал мне сдачу, четыре монеты по сорок грошей. Я влез в дрожки. Кучер щелкнул кнутом, и я чуть не свалился со скамьи. Сиденье подо мной подпрыгивало на пружинах. Прохожие смотрели вслед мальчику, который ехал на дрожках один и без всяких пакетов. Дрожки пробирались среди трамваев, других дрожек, телег, фургонов. Я чувствовал, что внезапно стал таким важным, как взрослые. Боже мой, если б только можно было так ехать тысячу лет, день и ночь, не останавливаясь, до края света…
3
«Противник», представитель нехасидского еврейства (иврит).