Во всяком случае, по вечерам эти двое подпирали ограду, вздыхали, шептались и, разумеется, целовались... Не так, как бедняга Васо! Сева появлялся, когда мы уже спали, входил, сняв ботинки, и пробирался к своей постели, как нагулявшийся кот.

Мне удалось только раз проводить Тиночку по понтонному мосту в город. Она жила на Большой Морской, в шикарном доме со стеклянным подъездом и зеркальными окнами. Она позвала меня зайти (отец очень интересуется нашим Союзом), но я отказался. Попросту говоря, сдрейфил. А может быть, адвокат больше интересуется теми, кто провожает домой его дочь?

Насчет любви наша троица часто горячо спорила.

- Любить можно только раз в жизни, - утверждал Сева, сам не веря в то, что он своей Симочке будет верен всю жизнь.

- Наоборот, дорогие мои, влюбляться можно столько раз, сколько дней в месяце, - убежденно говорил Васо.

Я же считал, что любовь должна быть взаимной.

- А как, дорогой, ты проверишь? - усмехнулся Васо.

Я ничего не ответил. В Тиночке я был уверен.

Из бухты выловили утопленника, подлого человечка Сучилина. Он ходил по мастерским и принюхивался.

Старики утверждали, что при царе он в охранке работал.

После революции с ним за все рассчитались. Я подумал, что не только в театре убивают доносчиков и провокаторов, и пошел посмотреть. Труп, разбухший, лежал на мокрых бревнах.

- Поделом вору и мука! - сплюнул Мефодий Гаврилыч.

Я спросил Севу:

- Как ты думаешь, кто его?

- Те, кто его раскусили. Он, гад, продал немало людей.

Я подумал: "Вот такой же донес и на Севиного отца".

Никто не ж?лел Сучилина. Все говорили: "Туда ему и дорога". Казалось, мы повзрослели после этого случая.

Да мы уже и не были бесшабашными мальчишками.

Квадратные билетики, которые мы берегли, приучали нас к дисциплине. Когда Сева вдруг взбунтовался - кто-то брал его на корабль юнгой, его одного - и сгоряча хотел бросить нас, мастерские, потому что стать моряком было его заветной мечтой, Васо показал другу картонный билетик:

- А ты с Союзом советовался?

И Сева опомнился:

- Да, братцы, неладно все получилось.

А впоследствии, когда мы собрались было уйти с матросами на сухопутный фронт, Васятка Митяев спросил:

- Вы что же, ребята, дезертировать вздумали?

Сева вскинулся:

- То есть как "дезертировать"? Мы на Красный фронт, в бой идем. Может, головы сложим.

Васятка его охладил:

- Головы и здесь, может, сложить приведется. У нас тут один десятерых стоит. Понятно вам, хлопцы?

И мы с горечью видели, как триста матросов, опоясанных пулеметными лентами, выстроились перед поездом на вокзале. Оркестр играл "Интернационал". "По вагонам!" - скомандовал бравый матрос. Одни прощались с родными, с друзьями, другие лезли в теплушки. Заиграла гармонь. Проревел паровоз. Поезд тронулся. Севастопольцы давали наказ: "Возвращайтесь с победой!" "Вернемся!" - неслось из вагонов.

После заключения Брестского мира немцы прорвали Перекопские укрепления и подошли к Севастополю.

Красные части отступили к Керчи... Корабли, подобрав с берега мелкие отряды, которым не под силу было защитить Севастополь, ушли в Новороссийск. Два миноносца открыли кингстоны и затонули в севастопольских бухтах - печально торчали из воды их острые мачты.

Чугунным шагом немцы в касках промаршировали по улицам; офицеры, не ушедшие в море, как и предсказывал наш Мефодий Гаврилыч, посрывали, покидали в гальюны алые банты.

Алексакиса больше не было видно. Немцы разыскивали большевиков. Они вывесили грозный приказ о полном запрещении Союза молодежи. Мы попрятали наши билеты, вынув во флигельке половицу.

Мефодий Гаврилыч ходил помрачневший:

- Всего ожидал, но что под немцами жить буду, того не предполагал.

Вверх тормашками полетели свободные искусства - и "пролетарская студия", и оркестр балалаечников. Его руководитель играл теперь "Очи черные" в ресторанах, аккомпанируя цыганскому хору, состоявшему из крымских татар. Сгинул и Воронищенко с его "индустриальными натюрмортами". И только духовой наш оркестр иногда услаждал слух сограждан вальсами Штрауса и Вальдтейфеля. О "Марсельезе" и "Варшавянке" уже не могло быть и речи.

Доходили смутные слухи, что черноморцы под Новороссийском потопили весь флот. Сами? Да, сами. Не верилось: моряк свой корабль любит больше собственной жизни.

В наших бухтах стояли лишь забытые корабли.

Больше не было открытых собраний Союза, но тайные проводились.

На них мы встречали и Любку-артистку, и Тиночку-гимназистку, и похожего на херувима с иконы гимназиста Валерия Поднебесного. Гимназисты и гимназистки были вне подозрения у немцев и считались у офицеров "молодежью своего круга". Они нам были нужны.

С их помощью появлялись на стенах домов прокламации подпольного комитета, призывавшие к борьбе с немцами.

И главным образом с помощью Любки-артистки. Ее я встречал в белом платье, в огромной шляпе - Вера Холодная да и только! Встречал в обществе офицеров, но знал, что в большой белой сумке ее хранятся не только духи и помада.

Тиночка, моя Тиночка (мне удалось поцеловать ее в щечку на Приморском бульваре) оклеила листовками свой собственный дом.

А Васятка Митяев, курносый, веснушчатый, был просто двужильным. В мастерских он работал в подчинении у отца Любки-артистки Аристарха Титова, раздавал нам задания, а сам успевал делать все за двоих. Но самое главное - он крепко верил, что не позже чем завтра немцы покатятся "нах фатерланд", а послезавтра и у них произойдет революция.

Он исчез в тот самый день, когда у нас с ним была назначена тайная встреча. Мы напрасно прождали его.

На другой день мы узнали, что Васятка Митяев и пятеро наших товарищей схвачены немцами и расстреляны без следствия и суда ночью на Балаклавском шоссе.

В мастерских появились какие-то личности, вынюхивающие, высматривающие и расспрашивающие. Рабочие от них отворачивались, девчонки им плевали в лицо.

Поздно вечером в наш флигелек, где мы яростно обсуждали, как мог Васятка попасться и что теперь делать, вошел Мефодий Гаврилыч.

- Пригорюнились, хлопцы? - спросил он. - У меня в пятом году на "Очакове" такие дружки жизни лишились, что я в кровь все руки изгрыз, протянул старик вперед свои большие, узловатые руки. - Один философ сказал: "Одни люди при жизни мертвы, другие и после смерти живут". Алексакис говорит, что Союз молодежи им и расстрелами задавить не удастся.

Старик внимательно оглядел нас, сжимая в кулаке трубку.

Так он видел Алексакиса, наш Мефодий Гаврилыч?

Значит, и он большевик?..

Мефодий Гаврилыч подошел к двери, распахнул ее настежь, прислушался. В садике глухо шелестели кусты.

- Нарочно Жучка завел, чтобы тявкал. Молчит.

Притворил дверь.

- Приходил ко мне Аристарх. Его Любка, сами знаете, с офицерами "шьется". Так ее "ухажер" нынешний проболтался (а вытянуть с них, что требуется, Любка умеет - недаром артистка!): комендатуре немецкой Митяева продал гимназист Поднебесный.

- Что-о?

- То, что я говорю. Проверено. Поднебесный - предатель. Его брат работает у Деникина в контрразведке.

Алексакис приказал принять меры. Сучилина помните?

А в общем, я у вас не был и вы меня не видали.

Он вышел и осторожно прикрыл за собой дверь.

Когда я в последний раз был у Тиночки, меня угощали чаем в ярко освещенной столовой. Ее отец, живой, кругленький, с румяными щечками и круглой бородкой, жал мне руку, говорил о радости познакомиться с "единомышленником его единственной дочери", о том, что немцы у нас не продержатся, "придет и на нашу улицу праздник". Все фразы у него были гладкие, красиво составленные, словно адвокат их заранее заучил. Он говорил, что получает известия из Москвы и из Петрограда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: