"Все оживет, - подумал я. - Снова все оживет!"
Чередовались печали и радости. Печали - когда в последних боях погибали товарищи, когда друзья и знакомые говорили при встрече: "Такой-то? Уж полгода, как он..."
Васо был тяжело ранен в голову и пролежал несколько недель в севастопольском госпитале. Боялись, что он не выживет. Хирург наш, полковник Кувыкин, удачно его оперировал. В эти дни я узнал о внезапной смерти в Батуми Шурочки, перед самым ее возвращением в Севастополь. И решил взять Вадимку. Оля сказала: "Бери!"
Бывали и радости - когда мы выходили в море, топили удиравшие корабли, нагруженные награбленным, когда я чувствовал, что сливаюсь с катером воедино и ничто, даже смерть, не разлучит меня с моим кораблем.
За годы войны я пережил столько, сколько другому не пережить за всю жизнь. Как и каждый моряк-черноморец, я не раз смотрел в глаза смерти, тонул, подрывался на минах, не знал, вернусь ли домой.
В День Победы мы с Олей сидели в окутанном зеленью садике. С нами были Фелицата Мартыновна и Мефодий Гаврилыч. Мы пили вино, ели ставридку, всподганали друзей...
...Мы шли на операцию под самым берегом, глушители подавляли рокот моторов. Нас все же заметили гитлеровцы, открыли стрельбу. И тогда Сева Гущин рванулся вперед, снял с моторов глушители, и моторы на его катере зарокотали гулко и грозно. Он перенес весь огонь батарей на себя... Он уцелел, поставив густую завесу, и мы благополучно закончили операцию...
- А я, Сергей Иваныч, видела собственными глазами, как вы их, гадов, топили у нас в бухтах, - сказала Фелицата Мартыновна. - Они все пытались вырваться в боновые ворота.
Да, так и было. Мы их встречали у бонов. Особенно яростен был Васо. Корреспонденты писали о нем: "Сухишвили совершал чудеса храбрости". "За Гущина!"
Мы громили врага за погибшего друга...
В черноморское небо взлетели сотни ярких ракет.
В их ослепительном свете развалины нам показались домами.
Вскоре мрачные руины с надписью "Мин нет" исчезли. Стена, глядевшая зловещими провалами окон, вдруг оживала, поблескивая стеклами, и люди входили в восстановленный дом. День за днем мы обнаруживали чтонибудь новое: то построенный дом, то кинотеатр "Победа"
(появление его было настоящей победой), вновь возникли и Приморский бульвар, растянувшийся вдоль проспекта Нахимова, и театр, и гостиница, и Большая Морская. Вы.растали уже не отдельные дома, а кварталы. Родился большой новый город. А однажды мы увидели первый троллейбус... Он уже не показался нам чудом...
Васо часто бывал у меня, возился с ребятами, шутил с Оленькой. Ему незачем было ехать на родину: дядя Гиго, единственный человек, который мог ждать его, умер. Васо присвоили очередное звание, и он стал комдивом. Начальник политотдела души в нем не чаял. Со свойственным ему юмором Васо рассказывал матросам о том, как наша троица сбежала из дому, чтобы стать моряками, о наших первых днях в Севастополе. Он рисовал картины далекого прошлого - Союз молодежи, листовки, собрания, расправа с предателем... Вспоминал Васо друга Севу.
Наверняка нашим флотским юнцам было удивительно слышать, что легендарный черноморец Всеволод Гущин остался у кого-то в памяти Севой, пламенным комсомольцем.
И вдруг Васо мне сказал, что идет на врачебную комиссию. Я спросил:
- Что с тобой?
- Что со мной, Сережа? Ты знаешь, дорогой, я выхожу в море и не чувствую вдохновения. А разве без вдохновения можно командовать кораблями, людьми, можно вести их в бой? Ты читал у писателя Куприна - летчик потерял сердце? Я не слышу ритма моторов, не радуюсь белой пене у носа и за кормой, я инертен, ты понимаешь? Инертен. Я не чувствую больше уверенности.
Что-то где-то сломалось. Я потерял сердце, как тот летчик у Куприна...
Это был результат тяжелого ранения. Васо вышел в отставку и до сих пор живет в Севастополе со своей женой. А я потерял отличного командира...
Мой верный боцман Филатыч, с которым мы сжились, как братья, решил на всю жизнь остаться на флоте.
Еще в сорок третьем, когда мы высаживали один из десантов, среди десантников я заметил разбитную, полненькую девчушку, одетую, как все матросы, в телогрейку, в штаны из маскировочной ткани. Росточка она была маленького. Вася Филатов все к ней присматривался, приглядывался. Как-то перебросился парой шуточек (девчонка была смешливая, а язык у нее был словно бритва).
Когда стали высаживаться, подумал: "А ведь захлебнется девчушка, накроет ее с головой". И, сказав ей галантно: "Разрешите, мамзель, вам помочь", подхватил ее своими могучими лапами и спрыгнул с ней в воду. Он заработал звонкую пощечину, но не выпустил девушку. Прижав к себе крепче, шагнул и поставил ее на мокрые камни. "Какая она тебе мамзель, боцман, она наша Маша", - на ходу сказал один из десантников. "Ну раз Маша так Маша, согласился с ним боцман. - Ты уж, Маша, за ту "мамзель" извини". Но Маша уже устремилась вперед, в темноту. А Филатов вернулся на катер.
Вскоре в "Красном черноморце" появился очерк о том, как принимали в партию смелую разведчицу Машу.
Филатов признался мне, что хочет ее разыскать. Он написал ей и получил ответ. В Севастополе они снова встретились. Потом он высаживал Машу, и ее товарищей под Одессой.
В сорок пятом Филатов женился. Мы с Оленькой гуляли на его развеселой свадьбе. Оставшись на сверхсрочной, Филатов впоследствии стал командовать катером, а затем, уже будучи капитаном второго ранга, встал во главе штаба.
Разошлись по домам матросы - боевые соратники.
Приходили новые, необстрелянные, смотревшие на торпедный катер как на чудо. Я вспоминал, глядя на них, свою молодость.
Вырастали из них хорошие люди. Морскую закалку получали от боцманов. Есть у нас Тафанчук Ангел Матвеич. Вот уж ангел так ангел! Строжайший. Приходили, бывало, папенькины и маменькины сынки, балованные, бездельники - всех обламывал этот ангел. Уходя со службы, благодарили. Признавались, что без Тафанчука бы не стали людьми.
А из комсомольской гвардии вырастали такие моряки, с которыми я без раздумий пошел бы в бой. Понадобись - они повторили бы подвиги старших товарищей.
Пришло на флот и новое поколение офицеров. Тоже славная молодежь. Является как-то ко мне симпатичнейший лейтенант, сероглазый, складный, подтянутый, рапортует, что прибыл в мое распоряжение, и с гордостью добавляет, что он первого выпуска первого в Советском Союзе Нахимовского. И по лицу его вижу, как он этим гордится. Пожалуй, больше, чем тем, что он высшее училище окончил отлично. Назвал он свою фамилию: Забегалов, и я вспомнил, что еще в начале войны в Севастополе ее слышал. Мой знакомый капитан-лейтенант Ковалев рассказывал, что забрал к себе, на эсминец воспитанником паренька с батареи.
Спрашиваю:
- Ковалев вас направил в Нахимовское?
- Так точно.
- На эсминце участвовали в боях?
Отвечает:
- Когда комендора убило, стал к орудию вместо него.
- Практику где проходили?
- На торпедных.
Назначил его командиром торпедного катера.
Он весь вспыхнул от радости.
Его поколение мне казалось особенно ценным. Войну видели своими глазами. Хоть и подростками, а участвовали в боях. Боевые командиры в Нахимовском воспитали их в незыблемых традициях флота, передали основные законы морского товарищества: "Не лги, говори всегда правду, даже если правда горька как полынь", "Не унывай, говори себе: выдюжу", "Не оставляй товарищей в беде".
Бывший нахимовец стал одним из лучших моих офицеров.
Хорошо, когда знаешь, что каждый из них принес в багаже своей молодости. Капитан-лейтенант Строганов дал прочитать мне свои записки (он их, кажется, ведет и сейчас), и я узнал о нем многое. Этого не узнаешь из аттестаций, анкет и характеристик. (Кстати, может быть, Строганов доверит вам свои записи. Они были бы интересны для ваших читателей.)