Боцманом у меня был теперь Филатов. Его уступил мне Сева. Славный, еще молодой, старательно подражал он Стакану Стаканычу. К нему привыкли и даже, бывало, между собой именовали Василием Стаканычем.
Наша троица обрела то, что среди моряков именуется сплаванностью или "чувством локтя". Каждый из нас твердо знал, что мы трое едины, что наши действия согласованы до предела, что за тобой стоят два товарища, нет два коллектива товарищей, которые тебя не оставят в беде. Рискуя собственной жизнью, придут на помощь тебе - и спасут! Так оно и было множество раз, когда мы высаживали десанты на скользкий берег Крыма и ждали короткой вспышки фонарика, извещавшей, что все люди высажены; когда мы шныряли по бурному морю, ища прячущиеся под скалами тяжело груженные баржи; когда мы распознавали под невинной рыбачьей шаландой хищную подводную лодку, а в облике простодушного танкера - судно-ловушку; когда мы вступали в бой е торпедными катерами врага. И я помню, очень хорошо помню, как ты, Сева, принял огонь на себя, осветив свой катер кильватерными огнями, в то время как мы выпускали торпеды в баржи, переполненные фашистами. Я помню, как ты, Васо, делал вид, что идешь на таран катеров конвоя в то время, пока мы, летя словно ветры, разили торпедами тяжело груженный транспорт... И дрался один с четырьмя катерами...
Когда в нашей новой базе вспыхнули склады бензина, подожженные вражеской авиацией, ты, Сева, первым стал откатывать горящие бочки, растаскивать горящие ящики, за тобой матросы пошли, как один. Тебя сильно обожгло тогда, Сева, и тебе пришлось пропустить два выхода в море.
И еще вспоминаю, как ты высаживал десант днем, на глазах у противника. И как ты, сам контуженный, раненный, спасал тонувших людей...
И я помню, как в ночном бою на подбитом "охотнике"
уже подготовились к взрыву; ты подошел к нему и под носом у гитлеровцев взял на буксир и увел его в базу...
Я помню, как ты терял людей, Сева, и плакал над ними. Я не слышал от тебя жалоб. Только однажды ты сказал: "Хотел бы я знать, скоро ли я с ней увижусь?" Ты говорил о Шурочке, которая была так далеко от тебя.
Во время боев за освобождение Крыма ты предложил одолеть врага хитростью.
Ты говорил: "Многие могут взять город, даже хорошо укрепленный, но взять город хитростью, с минимумом жертв - в этом и есть самый фокус!.."
В тот вечер при горящей свече в чьей-то замызганной хате ты положил на стол толстый конверт. На нем твоим почерком было написано: "Александре Алексеевне Гущиной". Пояснил: "Мало ли, Серега, что может случиться". Поднял кружку со спиртом, пригубил: "До встречи, друзья!"
Ты должен был сделать вид, что высаживаешь десант.
На самом деле десант должны были высадить врагу на голову совсем в другом месте.
Моторы были запущены, катера набирали скорость.
Тесно прижавшись друг к другу, поеживаясь от ветра и от холодной воды, стояли десантники. Среди них были крохотные сестренки в ватниках и в пятнистых штанах. В ответ на удары волн ревели моторы. Я знал, что в кромешной тьме, окружавшей нас, мы не одни. Все, что могло нынче плавать, шло в море, шло с одной целью: сбросить со екал врага. Я мучительно думал о том, что ты, Сева, отделился от нас, ты один со своими матросами там, у берега, где у врага сосредоточены крупные силы.
Море стучало в борт катера. Море стучало мне в сердце.
Десантники прыгали в воду и взбирались на скалы, как серые призраки. Они говорили: "Лишь бы зацепиться за землю, а там - даешь Крым!" И никакая сила их не могла бы сбросить с земли. Сева, хитрость твоя удалась.
Где же твой катер?
Он медленно шел в сопровождении других катеров.
Я сигналил: "Где командир?" И получил ответ: "Тяжело ранен".
Я узнал подробности. Их осветили прожектором. Они сделали вид, что собираются высадиться. Матросы суетились на палубе. Гитлеровцы открыли стрельбу. Катер носился под самым берегом, поддавая им жару и их распаляя. Открывал огонь, исчезал во тьме, стрелял с разных точек. В темноте можно было подумать, что к берегу подошел целый флот. Торпеду в берег! Она взорвала скалу. Катер снова исчез в темноте; пустил вторую торпеду. Снова взрыв! Вспыхнули десятки прожекторов, ища корабли. Кораблей не было. Они искали десант, обшаривая каждый камень на берегу... ни следа пехотинцев! Они поняли, что один катер водил их за нос всю ночь! Вслед катеру Гущина полетели сотни снарядов. Из-за мыса выскочили фашистские катера. Они его окружили. Но подоспели друзья. И привели его в базу...
Васо сказал горестно, не скрывая скупых мужских слез: "Он не выкарабкается..."
Сева Гущин, друг детства и юности, мне казалось, ты будешь жить бесконечно, и мы с тобой пройдем рядом долгую флотскую жизнь! А теперь ты лежал неподвижно, с застывшей гримасой страдания на мертвенно-бледном лице.
Ты очнулся, попросил отворить окно. "Мне что-то душно, сестренка". В палату ворвался свежий ветерок с моря.
"Приподними меня, милая". Она обняла тебя с материнской нежностью, хотя ей самой было едва девятнадцать.
Приподняла, подложила под спину подушку.
"Вот так, хорошо". В окно ты увидел море и мачты.
Твое море, твои катера. Увидел пирс, на котором суетились матросы, твои милые "полосатые черти"... "Я сенчас, - сказал ты, - подождите, и я иду с вами..."
И резко откинулся на подушки, продавив их отяжелевшим вдруг телом.
Сестренка увидела катера, выходившие в море. И курносая девушка, на недолгом своем веку повидавшая, как умирают, вдруг поняла, что они ушли без тебя...
Не скрывая слез, плакал верный Филатыч, не скрывали слез и мы с Васо. Ты, Сева, всегда говорил, что жить надо не для себя, а для всех, и ты отдал жизнь за то, чтобы жил Севастополь.
Проститься с тобой приходили матросы и офицеры со всех кораблей. Прощание было по-моряцки суровым. Люди стояли с застывшими лицами, отдавая тебе последнюю честь. Шурочка (ее привезли самолетом) сидела рядом с тобой. Наступила ночь. Окна были раскрыты. Огонь зажечь было нельзя. Люди приходили и уходили. Они шли ощупью, сменяя друг друга.
И мне пришла в голову мысль: во что бы то ни стало сохранить твой, Сева, катер, если он уцелеет и в новых боях. А когда устареет и его сменит новый - поставить твой катер высоко над морем. Пусть те, кто придет на флот после нас, вспоминают тебя и других черноморцев, отдавших жизнь за счастье будущих поколений...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
- От города ничего не осталось, - сказал командир соединения, когда мы поднялись по ступеням чудом сохранившейся Графской пристани и увидели сплошные развалины.
Все застыло в скорбном молчании - и дотла выжженный Приморский бульвар, и уцелевший памятник бригу "Меркурий", и Институт, над разбитым фронтоном которого висели чудом сохранившиеся фигуры коней и людей.
Но среди мертвых развалин уже теплилась жизнь. Дымила кривая труба, выглядывавшая из каменной щели в пробитой бомбежкой стене.
Как старого друга, я встретил израненный, на боку лежащий трамвайчик. Старый яличник, красноносый, заросший серебряным пухом до самых ушей, перевез меня на Корабельную, лавируя между остовами потопленных кораблей.
Я нашел Фелицату Мартыновну в добром здравии.
Она меня едва не задушила в объятиях:
- Да, на днях возвращается и Мефодий Гаврилыч.
Привел господь встретиться.
Она всплакнула, узнав о гибели Севы.
Я заглянул во флигелек, где мы когда-то жили втроем.
Фелицата Мартыновна тут же воскликнула:
- Живите в нем, выбирать не приходится.
Я сказал, что женился.
- Так привози свою Оленьку! Не жить же вам порознь! Сегодня расчищу все, приведу в порядок, занавески повешу.
И она вооружилась метлой.
Он был оазисом в разрушенном городе, этот игрушечный садик с виноградом, вившимся по жердям, с видом на печальную бухту и мертвый завод.