Сейчас мадам Бассо в последний раз поцелует юного лейтенанта и, сытая его ласками, лёгким шагом украдкой проскользнёт в коридор, стараясь не показаться на глаза дежурному стюарду.

Ну разве не совершенно всё было в этом мире? Китаец потихоньку умирал, глядя в потолок, один в лазарете, тогда как Матиас спал сном праведника в соседней каюте, где стояли склянки с лекарствами.

Другие китайцы спали вповалку. Они отказались от подвесных коек. Половина их лежала на палубе, спокойные, как здоровые животные.

Важный чиновник, который ел за одним столом с капитаном, больше не вернётся в Африку. Отныне он будет удить рыбу и сам выкрасит свой ялик в такие же прозрачные тона, какие преобладают в его деревне, на берегах Луары или Дордони.

Гюре не удавалось заснуть, но что тут можно было сделать? На свете нужны разные люди, бывают самые различные судьбы. Гюре родился, чтобы быть съеденным, тогда как Лашо родился для того, чтобы есть других, вот и всё!

На горизонте виднелись горы. Они становились всё выше. Вахтенные офицеры и матросы готовились к погрузке, и слышался стук: это открывали ящики. Всё тот же груз — бананы!

Завтра все пассажиры будут покупать за десять франков коробки сигар, якобы из Гаваны, а через два дня выбросят их в море. Всё одно и то же!

Сумасшедший спит в своей каюте, обитой матрацами. В Бордо за ним приедет на пристань карета скорой помощи, и он предстанет перед военными врачами, голый, худой, бледный и возбуждённый.

Лашо в это время отправится в Виши заканчивать курортный сезон, а пассажиры третьего класса — везде ведь существует третий класс — будут указывать на него и шептаться: «Это Лашо, у него в Африке земли больше, чем два французских департамента».

А остальные? Лесоруб вернётся к своим дружкам с авеню Ваграм или с площади Пигаль. Барбарен будет рассказывать: «Однажды на корабле мы играли в белот…»

На что надеялся Гюре, который совсем не появлялся на палубе? Ни на что! Теперь он пропал! Вот как Донадьё представлял себе судьбы пассажиров. И они ни в малейшей степени его не трогали.

В конце концов сознание доктора слегка затуманилось. По телеграфу снова что-то передали. Винт перестал захватывать воду, и с правого борта почувствовался лёгкий толчок. Это пристала лоцманская шлюпка; лоцман взобрался на борт.

Сейчас на командном мостике ему предложат что-нибудь выпить — такова традиция, но сам капитан едва лишь пригубит спиртное из вежливости, и как только швартовка закончится, он отправится спать.

Донадьё услышал грохот разматываемой цепи, потом заработали подъёмные краны…

…Провал в его сознании, и вот он уже чистит зубы перед зеркалом над умывальником, у него во рту горечь, взгляд недобрый.

Как и каждое утро, в каюту постучал Матиас. Стоя у двери, он приготовился отдать рапорт.

— Что нового?

— Китаец умер.

— Больше ничего?

— У сумасшедшего на шее вскочил фурункул. Он просил у меня перочинный нож, чтобы его вскрыть.

— На приём никого нет?

— Вы же знаете, что сейчас все собираются сойти на землю.

Конечно! Компания даже отправит человек двадцать на автобусную экскурсию стоимостью сто франков с каждого. Этим занимается помощник капитана, но сопровождать пассажиров он пошлёт своего заместителя.

— Сейчас иду, Матиас.

Утро удивительно ясное, какого не было уже дней двадцать. Небо очистилось; густые, как сироп, облака исчезли. Конечно, воздух ещё горячий, даже очень горячий, но жара стала теперь приятной и здоровой, и дышалось легко, совсем не так, как в Африке.

Через иллюминатор Донадьё видел настоящих людей: это были не африканцы, не колонисты, а люди, жившие тут, потому что они здесь родились и потому что здесь протекала их жизнь.

Он видел выкрашенные в разные цвета кораблики, рыбачьи лодки, шхуны, пришедшие из Ла-Рошели или из Конкарно. Видел настоящие деревья, улицы, лавки, большое кафе с террасой, выходившей в городской сад.

Наконец, это был Тенериф, иначе говоря — почти Европа, пёстрые цвета и разнообразные звуки, напоминавшие об Испании или Италии.

Пассажиры уже стояли наготове, кричали друг другу:

— Не забудь аппарат!

…Конечно, фотоаппарат! Местные жители поджидали пассажиров в своих лодках, подкладывали им на сидение подушки.

Слышались споры:

— Он просит пять франков за то, чтобы перевезти нас до пристани.

— Франков или песет?

— Сколько франков за песету?

— Меняла, господа!.. Меняла!.. Курс выше, чем в банках…

Их был здесь целый десяток; на животе у них висели тяжёлые мешки, наполненные серебряными монетами.

Донадьё вышел из каюты и подошёл к помощнику капитана, который наблюдал за высадкой.

— Ну как, всё в порядке?

— А у тебя?

— Он вышел?

— Кто?

Донадьё чуть не покраснел: ведь только он один так беспокоился о Гюре.

— Я его не видел…

— А его жены?

— Она не выходила на палубу.

Так, значит, оба они, не считая ребёнка, всё ещё оставались в своей душной каюте. Гюре, конечно, не побрился и не помылся. Сидя в своей сомнительной чистоты пижаме, он, должно быть, наблюдал за выходившими на берег пассажирами.

Впрочем, выходили все. Если эта пара останется на борту, то она будет единственной. А они, конечно, останутся. Ведь у них нет денег.

— Они ели сегодня утром? — спросил Донадьё, остановив стюарда.

— Я, как обычно, отнёс им первый завтрак. Потом спросил, когда можно будет убрать в каюте, а она ответила, что не стоит беспокоиться.

В десять часов на борту уже не было ни души. Последней спустилась мадам Дассонвиль в платье из белой кисеи, в котором она напоминала бабочку. Она держала за руку свою дочь, а следом за ними в светло-голубом платье и белом чепце шла няня.

— Будете завтракать на берегу? — спросил у Донадьё Невиль.

— Нет!

Несмотря на принятую таблетку, у него разболелась голова. Он даже не стал пить кофе. Его охватило тревожное состояние, определить которое ему было бы трудно. Он был похож на человека, который заметил, что начинается пожар, и бьёт повсюду тревогу, но его никто не слушает. Людям грозит опасность, а они остаются на месте, продолжают жить так, будто ничего не произошло.

Узкая кабина, где были заперты эти трое, не давала ему покоя. Он всё время невольно возвращался туда, проходил мимо двери каюты номер семь и тщетно старался хоть что-нибудь услышать.

Что они могли там делать? Что могли сказать друг другу? Мадам Гюре не из тех женщин, которые будут молчать. Её любовь к мужу не была слепой любовью. Да и любила ли она его теперь вообще?

Она злилась на Гюре за то, что он увёз её в Африку! Она злилась за то, что у неё родился этот ребёнок. Она злилась за то, что он не зарабатывал денег; за то, что страдал морской болезнью; за то, что не создал для неё более лёгкую жизнь…

Её уязвляло то, что во время путешествия Гюре по целым дням не показывался в каюте, но теперь, когда он находился здесь беспрерывно, его присутствие превратилось для неё в ещё большую пытку.

Потому что Гюре был не способен притворяться.

Даже в порту корабль качало, и Донадьё знал, что качка эта — самая неприятная. Гюре был болен! Он страдал от жары! Он не верил больше ни во что, даже в самого себя!

И в самом деле, что могли они сказать друг другу? Какие жестокие слова могли в конце концов произнести?

Пожалуй, они дойдут до того, что станут биться головой о стенку. Это ещё куда ни шло. Могло быть хуже. И будет, конечно, хуже.

Если жена на него злилась, то и Гюре злился на неё. Ведь это она родила ему больного ребёнка, она не могла переносить африканского климата, из-за неё пришлось пойти на такие расходы, в конце концов расторгнуть контракт и уехать без денег!

Она даже не была хороша собой. А если когда-нибудь и была, то сразу же поблекла и никогда уже не будет желанной.

Если бы он был один, Гюре мог бы жить так, как ему хотелось, играть в белот, в покер, выигрывать на бегах и иметь успех у такой холёной, такой изысканной женщины, как мадам Дассонвиль.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: