Это хорошо. Но, знаете, иногда видеть добродетель в пороке — ужасно неловко, я говорю вообще, не относя ругательских эпитетов к омоновской труппе и имея в виду публику — вообще публику. Порой среди неё попадаются такие субъекты, для которых нет казни, достаточно вознаграждающей их за все их деяния. И вдруг в таком индивидууме, которого и раздавить-то гадко, и вдруг, говорю, в этаком субъекте на момент блеснёт человек. Этот проблеск есть в одно и то же время и обстоятельство, смягчающее вину индивидуума, и нечто такое, что, заставляя вас признать в нём человека, лишает вас возможности предохранить жизнь от влияния на неё его яда, ставит вас с ним рядом. Христианство учит нас видеть в каждом ближнем брата, но метрическими справками не докажешь братства всех со всеми, и самолюбие порядочного человека всегда будет против братства с непорядочным. Я хотел бы видеть порядочных людей порядочнее, а подлецов ещё подлее, — будь это так — жить было бы удобнее. А по нынешним временам в порядочных людях то и дело видишь нечто, не идущее к их амплуа, а подлецы то и дело совершают добродетельные поступки. «Минул век богатырей!»[48] Да, минул! Нет ни крупных злодеев, ни крупных честных людей.
— А какое это имеет отношение к Всероссийской выставке?
Никакого, читатель, никакого! Но я сызмальства склонен к «мудрости эллинской, филозофией зовомой, сиречь любомудрием», и прошу прощения за сию склонность мою. У всякого человека есть недостатки более или менее скверные, — об этом я уже сказал на десять строк выше и ещё раз повторяю — я против этого!
Или добродетель или порок — прочь лигатуру! Это крайность? Конечно, потому что это хорошая идея, а все хорошие идеи именно потому в большинстве случаев плохи и не применимы к жизни, что грешат крайностью.
Сказать что-либо хорошее, положительное о русском искусстве на Всероссийской выставке — задача такая тяжёлая и трудная, что я с наслаждением сложил бы её на кого-нибудь из моих добрых знакомых, вполне заслуживших маленькую неприятность с моей стороны. Но я должен говорить о том впечатлении, которое производит на публику русское искусство, и — да поможет мне бог, а художники пусть не обижаются на меня, — ведь я менее всего виноват в том, что их искусство то слишком бледно, то слишком ярко и никогда не охватывает зрителя, не заставляет его чувствовать и думать.
Здание художественного отдела с внешней стороны очень красиво: колонны ионического стиля, ниши, портики, стеклянный купол в центре здания — всё это создаёт солидный ансамбль, и если бы убрать из ниш некоторые из гипсовых статуй, украшающих их, ансамбль был бы ещё полнее. Так, например, в одной из ниш помещён атлет, рвущий цепь о колено и весьма нелепо поставленный на одну ногу. В другой нише курносый гений простёр крылья и руки над фигурой, очень неприлично свалившейся к его ногам и обнимающей их так, что средняя часть её туловища смотрит в небо совсем как мортира береговой обороны. Входя в отдел, вы прежде всего попадаете в круг, где расставлены скульптуры: пред вами гипсовая «Русалка» господина Бондаревского. Это не очень толстая, но весьма некрасивая женщина, раскинувшаяся на прибрежном песке, и… больше ничего.
Дальше ещё нагая женщина. Она взгромоздилась на сфинкса и, простирая вперёд, через его голову, свои руки, загадочно улыбается. Её сотворил господин Пащенко, и сотворил, должно быть, специально для возбуждения недоумения в публике. Она называется «Сфинкс». Но что такое она, и зачем она? Можно бы не ставить таких вопросов, если б «Сфинкс» был красив.
Есть Антокольский. Стоит его «Иисус Христос», первоначальный эскиз, созданный ещё в 1874 году, «Христианская мученица», «Нестор». Далеко уже назади то время, когда Некрасов советовал Антокольскому изваять «Гарантию и Субсидию» [49], но Антокольский и до сей поры не сделал этого и пропустил самый удобный момент, ибо на земле нет места для статуи Субсидии более удобного, чем нижегородская выставка. Здесь её следовало бы поставить рядом с обелиском и окружить алтарями; благовония на них курились бы и день и ночь… Об этом здесь есть кому позаботиться.
Но «на нет и суда нет»; будем говорить о том, что есть. Есть статуя Беклемишева «Как хороши, как свежи были розы». Это элегическая и изящная вещица. Есть бронзовый «Прометей, несущий огонь», его принимают за факельщика, который удирает со всех ног от воскресшего покойника. Затем очень много публики собирают вокруг себя бюсты и статуэтки Гинцбурга, но интерес, возбуждаемый ими, следует частью перенести на счёт репутации тех людей, которых в бронзе и мраморе представил художник.
Двенадцать знаменитостей, изображённых господином Гинцбургом — Толстой, Спасович, Менделеев, Рубинштейн, Шишкин, Стасов и другие — слишком хорошо известны для того, чтоб публика проходила мимо них.
Затем, к чести Одессы, много внимания привлекают работы её художника Эдуардса, тонко выполненные и хорошо задуманные. Другой художник из Таврии, Яцуньский, дал две вещи-гипс: просто «Клоун» и гипс окрашенный — «Цыганка». Искусство господина Яцуньского не из тех, которые вызывают лестные о них отзывы. Господин Пащенко, кроме «Сфинкса», выставил ещё урну для пепла «Горе» и вазу для цветов. Урна — маленькая, красивая и очень печальная фигурка женщины, склонившейся к земле. Но хотя всё это и так, однако где же русская скульптура? Вся тут?
Ищем её дальше. Всех скульптурных произведений пятьдесят пять, выставленных шестнадцатью художниками. У Гинцбурга пятнадцать работ, у Эдуардса тринадцать, остальные, за исключенном Антокольского, Беклемишева и Дилон, у которой статуэтка и две головки тоже очень хороши, — остальные молчат. И мы будем молчать о них, если они ничего не говорят ни уму, ни сердцу. Итак, русская скульптура на Всероссийской выставке довольно-таки неважна, выражаясь мягко. Неважна, ибо и то, что хорошо, то есть приятно для глаза, не представляет собою ничего такого, что поражало бы зрителя, будило бы в нём мысль и облагораживало его чувство. Хорошо, да, — но и только.
Перейдём к живописи. Около тысячи картин собраны в отделе, и среди них есть картины художников с такими именами, как Айвазовский, Маковский, Бруни, Киселев, Шишкин, Левитан, Ендогуров, Бодаревский, Поленов, Бонч-Томашевский, Ярошенко и другие. Подавляющее большинство — люди с малой силой в душе и в руке, но с громадными претензиями на оригинальность и со склонностью к новшествам, вроде импрессионизма. Выставлено очень много видов Кавказа, и если судить о Кавказе по ним, то необходимо придёшь к заключению, что горы Кавказа сплошь созданы природой из разных овощей и представляют собой нечто вроде винегрета или пудинга купеческой кухарки, которая в него насовала и мармелада, и чернослива, и винной ягоды, всего, что нашлось у неё под рукой. Зачем эти горы из разноцветных камней, — горы вроде екатеринбургских гротов-пресс-папье и под соусом серого тумана? Зачем и кому нужны эти большие полотна, изображающие такие неестественные горы и такой шерстяной туман?
Решительно не понимаю, почему это современное молодое искусство ставит своей задачей искажение природы, изображая её такими щедрыми на разнообразие красок кистями, с таким протокольным, геометрически правильным водружением камня на камень и с такой небрежностью к правде природы. Кажется, что горы писались по воспоминанию о них и что это воспоминание было затуманено чем-то очень далёким от Кавказа, совершенно не похожим на него.
Не лучше обстоит дело с водой. Айвазовский, конечно, водяной гений, но всё-таки простому смертному, бывавшему на море, я уверен, никогда не приводилось встречать те волны, которые он изображает. Солнце — великий чародей, но и оно не в состоянии превратить морскую воду в клюквенный кисель, как это часто делает Айвазовский.
Крыжицкий изображает Волгу у её слияния с Окой, Днепр под Киевом, ещё и ещё Волгу. Бог с ним, конечно, но тот, кто описывал ему Волгу и Днепр, очевидно, видел их давно уже и всего только один раз. Левитан даёт воду — «Лесистый берег», «На Волге ветрено», «Лилии-ненюфары». Первые две картины достаточно известны. Лилии очень хороши, но вода, из которой они смотрят, какая-то мазутообразная и совершенно не имеет перспективы. У остальных художников вода то напоминает о стекле, то о зельтерской, только что налитой из бутылки в стакан.