Самгин молча развел руками, а горничная спросила:
— Что же делать с ней? Ночью я буду бояться ее, да и нельзя держать в тепле. Позвольте в сарай вынести?
— Очень хорошо, — сказал он. Ему послышалось, что девушка говорит строптиво, но, наклонясь над столом, он услышал тихое всхлипыванье.
— Ну, что же плакать? — не глядя на нее, заговорил он. — Анфимьевна… очень стара! Она была исключительно примерная…
— Клим Иванович, — услышал он горестный возглас, — наши говорят, что из Петербурга гвардию прислали с большими пушками…
Самгин поднял голову. Настя, прикрывая рот передником и всхлипывая, говорила вполголоса, жалобно:
— Перебьют наших из пушек-то. Они спорят: уходить или драться, всю ночь спорили. Товарищ Яков за то, чтоб уходить в другое место, где наших больше… Вы скажите, чтоб уходили. Калягину скажите, Мокееву и… всем!
— Да, конечно, я — скажу! — обещал Самгин очень бодрым тоном, который даже удивил его. — Да, да, против пушек, — если это верно…
— Верно! Вчера на Николаевском вокзале машинистов расстреливали, — жаловалась Настя.
— Н-ну, зачем же машинистов? — раздумчиво сказал Самгин. — О машинистах, разумеется, неверно. Но отсюда надо уходить. — Вы идите, я поговорю…
Он быстро выпил стакан чаю, закурил папиросу и прошел в гостиную, — неуютно, не прибрано было в ней. Зеркало мельком показало ему довольно статную фигуру человека за тридцать лет, с бледным лицом, полуседыми висками и негустой острой бородкой. Довольно интересное и даже как будто новое лицо. Самгин оделся, вышел в кухню, — там сидел товарищ Яков, рассматривая синий ноготь на большом пальце голой ноги.
— Лаврушка прикладом ударил нечаянно, — ответил он на вопрос Клима, пощупав ноготь и морщась. — Гости приехали, Семеновский полк, — негромко сообщил он. — Что будем делать — спрашиваете? Драться будем.
— Против пушек, — напомнила Настя, разрезая на столе мерзлый кочан капусты.
— Пушка — инструмент, кто его в руки возьмет, тому он и служит, — поучительно сказал Яков, закусив губу и натягивая на ногу сапог; он встал и, выставив ногу вперед, критически посмотрел на нее. — Значит, против нас двинули царскую гвардию, при-виле-ги-ро-ванное войско, — разломив длинное слово, он усмешливо взглянул на Клима. — Так что… — тут Яков какое-то слово проглотил, — так что, любезный хозяин, спасибо и не беспокойтесь: сегодня мы отсюда уйдем.
— Я не беспокоюсь, — заявил Самгин.
— Н-ну, как же это? Все беспокоятся.
— Куда же вы? — спросил Самгин.
— На Пресню. Оттуда и треснем. Или — сами там треснем.
Закрыв один глаз, другим он задумчиво уставился в затылок Насти. Самгин понял, что он — лишний, и вышел на двор. Там Николай заботливо подметал двор новой метлой; давно уже он не делал этого. На улице было тихо, но в морозном воздухе огорченно звенел голос Лаврушки.
— Я же говорил: пушки-то на Ходынке стоят, туда и надо было идти и все испортить, а мы тут сидели.
Из ворот соседнего дома вышел Панфилов в полушубке и в шапке, слишком большой для его головы.
— Адрес — помнишь? Ну, вот. И сиди там смирно. Хозяйка — доктор, она тебе руку живо вылечит. Прощай.
Лаврушка быстро пошел в сторону баррикады и скрылся за нею; студент, поправив шапку, посмотрел вслед ему и, посвистывая, возвратился на двор.
День был серенький, холодный и молчаливый. Серебряные, мохнатые стекла домов смотрели друг на друга прищурясь, — казалось, что все дома имеют физиономии нахмуренно ожидающие. Самгин медленно шагал в сторону бульвара, сдерживая какие-то бесформенные, но тревожные мысли, прерывая их.
«Лаврушку, очевидно, прячут… Странная фигура этот Яков…»
Дойдя до изгиба улицы, он услыхал впереди чей-то бодрый, удовлетворенно звучавший голос:
— Молодец к молодцу. Человек сорок, офицер верхом. Самгин вернулся домой и, когда подходил к воротам, услышал первый выстрел пушки, он прозвучал глухо и не внушительно, как будто хлопнуло полотнище ворот, закрытое порывом ветра. Самгин даже остановился, сомневаясь — пушка ли? Но вот снова мягко и незнакомо бухнуло. Он приподнял плечи и вошел в кухню. Настя, работая у плиты, вопросительно обернулась к нему, открыв рот.
— Да, стреляют из пушки, — сказал он, проходя в комнаты. В столовой неприятно ныли верхние, не покрытые инеем стекла окон, в трубе печки гудело, далеко над крышами кружились галки и вороны, мелькая, точно осенний лист.
«Косвенное… и невольное мое участие в этом безумии будет истолковано как прямое», — подумал Самгин, разглядывая черную сеть на облаках и погружаясь в состояние дремоты.
— Расчет дайте мне, Клим Иваныч, — разбудил его знакомо почтительный голос дворника; он стоял у двери прямо, как солдат, на нем был праздничный пиджак, по жилету извивалась двойная серебряная цепочка часов, волосы аккуратно расчесаны и блестели, так же как и ярко начищенные сапоги.
— Куда вы? — сонно спросил Самгин.
— В деревню.
«Усадьбы поджигать», — равнодушно подумал Самгин, как о деле — обычном для Николая, а тот сказал строгим голосом:
— Народ бьют. Там, — он деревянно протянул руку, показывая пальцем в окно, — прохожему прямо в глаза выстрелили. Невозможное дело.
«Но ведь ты тоже убил», — хотелось сказать Самгину, однако он промолчал, пристально разглядывая благообразное, прежде сытое, тугое, а теперь осунувшееся лицо Николая; волосы небогатой, но раньше волнистой бороды его странно обвисли и как-то выпрямились. И все тем же строгим голосом он говорил:
— Анфимьевну-то вам бы скорее на кладбище, а то — крысы ее портят. Щеки выели, даже смотреть страшно. Сыщика из сада товарищи давно вывезли, а Егор Васильич в сарае же. Стену в сарае поправил я. Так что все в порядке. Никаких следов.
Получив документ и деньги, он ушел, коротко, с поклоном, сказав:
— Прощайте.
«Страшный человек», — думал Самгин, снова стоя у окна и прислушиваясь. В стекла точно невидимой подушкой били. Он совершенно твердо знал, что в этот час тысячи людей стоят так же, как он, у окошек и слушают, ждут конца. Иначе не может быть. Стоят и ждут. В доме долгое время было непривычно тихо. Дом как будто пошатывался от мягких толчков воздуха, а на крыше точно снег шуршал, как шуршит он весною, подтаяв и скатываясь по железу.
Пушки стреляли не часто, не торопясь и, должно быть, в разных концах города. Паузы между выстрелами были тягостнее самих выстрелов, и хотелось, чтоб стреляли чаще, непрерывней, не мучили бы людей, которые ждут конца. Самгин, уставая, садился к столу, пил чай, неприятно теплый, ходил по комнате, потом снова вставал на дежурство у окна. Как-то вдруг в комнату точно с потолка упала Любаша Сомова, и тревожно, возмущенно зазвучал ее голос, посыпались путаные слова:
— Что же у вас делается? Как это вы допустили? Почему не взорваны мосты на Николаевской? — спрашивала она. Лицо у нее было чужое, старенькое, серое, губы тоже серые, под глазами густые тени, — она ослепленно мигала.
— С баррикад уходят? Это Исполнительный комитет приказал, да? Не знаешь?
Самгину было немножко жаль эту замученную девицу, в чужой шубке, слишком длинной для нее, в тяжелых серых ботиках, — из-под платка на голове ее выбивались растрепанные и, видимо, давно не мытые пряди волос.
— Ой, если б ты знал, что делается в провинции! Я была в шести городах. В Туле… Сказали — там семьсот винтовок, патроны, а… ничего нет! В Коломне меня едва не… едва успела убежать… Туда приехали какие-то солдаты… ужас! Дай мне кусок чего-нибудь…
Она взяла хлеб, откусила немножко и, бросив на стол, закрыла глаза, мотая головой.
— Все-таки… Не может быть! Победим! Голубчик, мне совершенно необходимо видеть кого-нибудь из комитета… И нужно сейчас же в два места. В одно сходи ты, — к Гогиным, хорошо?
Самгин не мог отказать и кивнул головою, а она, пережевывая хлеб, бормотала:
— В Миусах стреляют из пушки. Ужасно мало людей на улицах! Меня остановили тут на углу, — какие-то болваны, изругали. Мы выйдем вместе, ладно?