— Боишься? — спросил Самгин ее и себя.
— У меня маленький браунинг, — сказала она, — стрелять научилась, но патронов осталось только три. У тебя есть браунинг?
— Нет, — отдал чистить…
— Идем, Климуша, темнеет…
Да, стекла в окнах стали парчовыми. На улице Любаша, посмотрев в небо, послушав, снова заговорила:
— Не стреляют. Может быть… Ах, как мало оружия у нас! Но все-таки рабочие победят, Клим, вот увидишь! Какие люди! Ты Кутузова не встречал?
Подняв голову, глядя под очки Самгина, она сказала, улыбаясь так, что, тотчас помолодев, снова стала прежней, розовощекой Любашей:
— Знаешь, я с ним… мы, вероятно…
Договорить она не успела. Из-за угла вышли трое, впереди — высокий, в черном пальто, с палкой в руке; он схватил Самгина за ворот и негромко сказал;
— Обыскивайте.
Немного выше своих глаз Самгин видел черноусое, толстощекое лицо, сильно изрытое оспой, и на нем уродливо маленькие черные глазки, круглые и блестящие, как пуговицы. Видел, как Любаша, крикнув, подскочила и ударила кулаком в стекло окна, разбив его.
— Держи девку, — скомандовал черноусый, встряхивая Клима.
Самгин задыхался, хрипел; ловкие руки расстегнули его пальто, пиджак, шарили по карманам, сорвали очки, и тяжелая ладонь, с размаха ударив его по уху, оглушила.
— Оружья — нет, — сказал веселый и чем-то довольный тенористый голос, а третий, хриплый, испуганно и яростно крикнул:
— Брось, подлая! Саша!
Рябой, оттолкнув Самгина, ударил его головою о стену, размахнулся палкой и еще дважды быстро ударил по руке, по плечу. Самгин упал, почти теряя сознание, но слышал выстрел и глухой возглас:
— Са-аша, бей!
Кто-то охнул, странным звуком, точно рыгая, — рябой дико выругался, пнул Самгина в бок ногою и побежал, за ним, как тень его, бросился еще кто-то.
Открыв глаза, Самгин видел сквозь туман, что к тумбе прислонился, прячась, как зверушка, серый ботик Любаши, а опираясь спиной о тумбу, сидит, держась за живот руками, прижимая к нему шапку, двигая черной валяной ногой, коротенький человек, в мохнатом пальто; лицо у него тряслось, вертелось кругами, он четко и грустно говорил:
— Убила, дура… Пропал-Опрокинулся на бок и, все прижимая одною рукой шапку к животу, схватился другою за тумбу, встал и пошел, взывая:
— Саш-ша! Василь… — И пронзительно женским голосом взвизгнул:
— Эх, господи!..
Когда он обогнул угол зеленого одноэтажного дома, дом покачнулся, и из него на землю выпали люди. Самгин снова закрыл глаза. Как вода из водосточной трубы, потекли голоса:
— Напрасно ты, Лиза, суешься…
— Молчите! До утра она полежит у нас.
— Вы ранены?
— Должна же ты знать, как теперь опасно…
— Вы можете встать?
Самгин не знал — может ли, но сказал:
— Хорошо.
Он легко, к своему удивлению, встал на ноги, пошатываясь, держась за стены, пошел прочь от людей, и ему казалось, что зеленый, одноэтажный домик в четыре окна все время двигается пред ним, преграждая ему дорогу. Не помня, как он дошел, Самгин очнулся у себя к кабинете на диване; пред ним стоял фельдшер Винокуров, отжимая полотенце в эмалированный таз.
— На что жалуетесь? — спросил он; голос его донесся издали, глухо; Самгин не ответил, соображая:
«Неужели я — оглох?»
— Разрешите взглянуть — какие повреждения, — сказал фельдшер, присаживаясь на диван, и начал щупать грудь, бока; пальцы у него были нестерпимо холодные, жесткие, как железо, и острые.
— Падение или, так сказать, нападение ближних?
— Оставьте меня в покое, — попросил Самгин, но фельдшер, продолжая щупать голову, бормотал:
— Ох, уж эти ближние… Больно?
Крепко стиснув зубы, Самгин молчал, — ему хотелось ударить фельдшера ногой в живот, но тот встал, сказав:
— Как будто — все в порядке.
— Оставьте меня, — попросил Самгин.
— Правильно, — согласился фельдшер. — Вам нужен покой. Горничную я послал за вашей супругой.
Он ушел, и комната налилась тишиной. У стены, на курительном столике горела свеча, освещая портрет Щедрина в пледе; суровое бородатое лицо сердито морщилось, двигались брови, да и вое, все вещи в комнате бесшумно двигались, качались. Самгин чувствовал себя так, как будто он быстро бежит, а в нем все плещется, как вода в сосуде, — плещется и, толкая изнутри, еще больше раскачивает его.
«Сомова должна была выстрелить в рябого, — соображал он. — Страшно этот, мохнатый, позвал бога, не докричавшись до людей. А рябой мог убить меня».
На диване было неудобно, жестко, болел бок, ныли кости плеча. Самгин решил перебраться в спальню, осторожно попробовал встать, — резкая боль рванула плечо, ноги подогнулись. Держась за косяк двери, он подождал, пока боль притихла, прошел в спальню, посмотрел в зеркало: левая щека отвратительно опухла, прикрыв глаз, лицо казалось пьяным и, потеряв какую-то свою черту, стало обидно похоже на лицо регистратора в окружном суде, человека, которого часто одолевали флюсы.
Пришла Настя, сказала:
— Барыня будут завтра утром. — И другим голосом добавила:
— Ой, как изуродовали вас…
И, должно быть, желая утешить, прибавила:
— Всех начали бить.
— Ванну сделайте, — сердито приказал Самгин.
Через час, сидя в теплой, ласковой воде, он вспоминал: кричала Любаша или нет? Но вспомнил только, что она разбила стекло в окне зеленого дома. Вероятно, люди из этого дома и помогли ей.
«Если б она выстрелила в рябого, — ничего бы не было. Рябой, конечно, не хулиган, не вор, а — мститель».
Мелкие мысли налетели, точно стая галок.
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
«Это — очень большие — пушки», — соображал Самгин и протестующе, вполголоса сказал: — Это — гадость!
Он соскочил на пол, едва не закричав от боли, начал одеваться, но снова лег, закутался до подбородка.
«Это безумие и трусость — стрелять из пушек, разрушать дома, город. Сотни тысяч людей не ответственны за действия десятков».
Гневные мысли возбуждали в нем странную бодрость, и бодрость удивляла его. Думать мешали выстрелы, боль в плече и боку, хотелось есть. Он позвонил Насте несколько раз, прежде чем она сердито крикнула из столовой:
— Да — подаю же!
Когда он вышел в столовую, Настя резала хлеб на доске буфета с такой яростью, как однажды Анфимьевна — курицу: нож был тупой, курица, не желая умирать, хрипела, билась.
«А, господь с тобой», — крикнула Анфимьевна и отрубила курице голову.
— Где стреляют? — спросил Самгин.
— На Пресне.
Ответила Настя крикливо, лицо у нее было опухшее, глаза красные.
— Там людей убивают, а они — улицу метут… Как перед праздником, все одно, — сказала она, уходя и громко топая каблуками,
Самгин езде в спальне слышал какой-то скрежет, — теперь, взглянув в окно, он увидал, что фельдшер Винокуров, повязав уши синим шарфом, чистит железным скребком панель, а мальчик в фуражке гимназиста сметает снег метлою в кучки; влево от них, ближе к баррикаде, работает еще кто-то. Работали так, как будто им не слышно охающих выстрелов. Но вот выстрелы прекратились, а скрежет на улице стал слышнее, и сильнее заныли кости плеча.
«Неужели — всё?»
Часы в столовой показывали полдень. Бухнуло еще два раза, но не так мощно и где-то в другом месте.
«Винокуров и вообще эти… свиньи, конечно, укажут на соседей, которые… у которых грелись рабочие».
Точно резиновый мяч, брошенный в ручей, в памяти плыл, вращаясь, клубок спутанных мыслей и слов.
«Пули щелкают, как ложкой по лбу», — говорил Лаврушка. «Не в этот, так в другой раз», — обещал Яков, а Любаша утверждала: «Мы победим».