«Зачем этой здоровой, грудастой и, конечно, чувственной женщине именно такое словесное облачение? — размышлял Самгин. — Было бы естественнее и достоверней, если б она вкусным своим голосом говорила о боге церковном, боге попов, монахов, деревенских баб…»
Он видел, что распятие торчит в углу дивана вниз головой и что Марина, замолчав, тщательно намазывает бисквит вареньем. Эти мелочи заставили Самгина почувствовать себя разочарованным, точно Марина отняла у него какую-то смутную надежду.
— Все это слишком премудро и… далеко от меня, — сказал он и хотел усмехнуться, но усмешка у него не вышла, а Марина — усмехнулась снисходительно.
— Вижу, что скушно тебе.
— И, в сущности, — что же ты сказала о себе?
— Сказала все, что следовало…
Он спросил ее пренебрежительно и насмешливо, желая рассердить этим, а она ответила в тоне человека, который не хочет спорить и убеждать, потому что ленится. Самгин почувствовал, что она вложила в свои. слова больше пренебрежения, чем он в свой вопрос, и оно у нее — естественнее. Скушав бисквит, она облизнула губы, и снова заклубился дым ее речи:
— Вы, интеллигенты, в статистику уверовали: счет, мера, вес! Это все равно, как поклоняться бесенятам, забыв о Сатане…
— Кто же Сатана?
— Разум, конечно.
— Эх, Марина, до чего это старо, плоско, — сказал Самгин, вздыхая.
— Исконно русское, народное. А вы — что придумали? Конституцию? Чем же и как поможет конституция смертной-то скуке твоей?
— Я о смерти не думаю.
— Скука и есть смерть. Потому и не думаешь, что перестал жить.
Сказав это, она взяла распятие и вышла в магазин.
«Конечно, она живет не этой чепухой», — сердито решил Самгин, проводив глазами ее статную фигуру. Осмотрел уютное логовище ее, окованную полосами железа дверь во двор и живо представил, как Марина, ночуя здесь, открывает дверь любовнику.
«Вот это — достоверно!»
Затем он решил, что завтра уедет в Москву и потом в Крым.
— Слушай-ко, что я тебе скажу, — заговорила Марина, гремя ключами, становясь против его. И, каждым словом удивляя его, она деловито предложила: не хочет ли он обосноваться здесь, в этом городе? Она уверена, что ему безразлично, где жить…
— Почему ты так думаешь?
— Городок — тихий, спокойный, — продолжала она, не ответив ему. — Жизнь дешевая. Я бы поручила тебе кое-какие мои делишки в суде, подыскала бы практику, устроила квартиру. Ну — как?
— Предложение — неожиданное, и… надо сообразить, — сказал Самгин, чувствуя, что его удивление становится похожим на робость.
— Сообрази. А теперь — отпусти меня, поеду губернаторшу утешать. У нас губернаторша — сестра губернатора, он был вдовец, и она вертела его, как веретено.
Говоря, она одевалась. Вышли на двор. Марина заперла железную дверь большим старинным ключом и спрятала его в муфту. Двор был маленький, тесный, и отовсюду на него смотрели окна, странно стесняя Сангина.
— Так — сообрази! Поживешь здесь, отдохнешь, одумаешься.
Разошлись в разные стороны. Самгин шагал не спеша, взвешивая предложение Марины, хотя уже признавал, что оно не плохо устраивает его.
«Поживу тихо, наедине с самим собою…»
Но, вспомнив, что единственным его сожителем всегда был он сам, зачеркнул одиночество.
«Дуняша будет приезжать. Изредка. Распутный ребенок. Любопытнейшие фигуры создает жизнь. И эта Зотова с ее Пропатором. Странно закончила она свою лекцию. Напрасно я раздражался против нее».
Он на другой же день сообщил ей свое решение.
— Вот и хорошо, — радушно сказала она. — Бери деньги, поезжай, кланяйся Алеше Гогину.
— Ты его знаешь?
— Ну да! Жил он здесь, месяца два, действовал. У нас ведь город эсеровский, и Алешу заклевали.
— Интересный ты человек! — искренно удивился Клим. — Как это ты объединяешь мистику и…
— Во-первых — гностицизм вовсе не мистика, а во-вторых — есть поговорка: «Большой мешок — не глиняный горшок, что ни положь умело — все будет цело, знай — носи, да не больно тряси».
— Это — любопытство Евы? Посмеиваясь, Марина ответила:
— Ева-то одним грехом заинтересовалась, а я, может быть, — всеми…
— Любопытством не проживешь, — сказал Самгин, вздохнув, а Марина спросила:
— Пробовал?
И после этого они оба немножко посмеялись. В Москве все разыгралось очень просто. Варвара встретила, как старого знакомого, который мог бы и не приезжать, но видеть его все-таки интересно. За две недели она похудела, поблекла, глаза окружены тенями, блестят тревожно и вопросительно. Черное, без украшений, платье придает ей вид унылой вдовы. Когда Самгин сказал ей, что намерен жить в провинции, она, опустив голову, откликнулась не сразу, заставив его подумать:
«Сейчас начнется нечто неприятное, фальшивое!» Но он ошибся. Вздохнув, Варвара сказала:
— Я понимаю тебя. Жить вместе — уже нет смысла. И вообще я не могла бы жить в провинции, я так крепко срослась с Москвой! А теперь, когда она пережила такую трагедию, — она еще ближе мне.
О привязанности к Москве Варвара говорила долго, лирически, книжно, — Самгин, не слушая ее, думал:
«Была без радости любовь», но я не ожидал, что «разлука будет без печали».
И почувствовал, что «без печали» все-таки немножко обидно, тем более обидно, что Варвара начала говорить деловито и глаза ее смотрят спокойно:
— Думаю поехать за границу, пожить там до весны, полечиться и вообще привести себя в порядок. Я верю, что Дума создаст широкие возможности культурной работы. Не повысив уровня культуры народа, мы будем бесплодно тратить интеллектуальные силы — вот что внушил мне истекший год, и, прощая ему все ужасы, я благодарю его.
Самгин иронически отметил:
«Гладко говорит. Выучили, — глупее стала». Хотелось, чтоб ее речь, монотонная — точно осенний дождь, перестала звучать, но Варвара украшалась словами еще минут двадцать, и Самгин не поймал среди них ни одной мысли, которая не была бы знакома ему. Наконец она ушла, оставив на столе носовой платок, от которого исходил запах едких духов, а он отправился в кабинет разбирать книги, единственное богатство свое.
Нашел папку с коллекцией нелегальных открыток, эпиграмм, запрещенных цензурой стихов и, хмурясь, стал пересматривать эти бумажки. Неприятно было убедиться в том, как все они пресны, ничтожны и бездарны в сравнении с тем, что печатали сейчас юмористические журналы.
«Прошлое», — подумал он и, не прибавив «мое», стал разрывать на мелкие клочья памятники дешевого свободомыслия и юношеского своего увлечения.
— читал Самгин и морщился, — теперь такие вещи — костюм настолько изношенный, что его даже нищему подарить было бы стыдно.
«Сотни людей увлекались этим», — попробовал он утешить себя, разрывая бумажки все более торопливо и мелко, а уничтожив эту связь свою с прошлым, ногою примял клочки бумаги в корзине и с удовольствием закурил папиросу.
Через час он сидел в квартире Гогиных, против Татьяны. Он редко встречал эту девушку, помнил ее веселой, с дурашливой речью, с острым блеском синеватых, задорных глаз. Она была насмешлива, не симпатична ему и никогда не возбуждала желания познакомиться с нею ближе. Теперь ее глаза были устало прикрыты ресницами, лицо похудело, вытянулось, нездоровый румянец горел на щеках, — покашливая, она лежала на кушетке, вытянув ноги, прикрытые клетчатым пледом. Казалось, что она постарела лет на десять. Глуховатым, бесцветным голосом чахоточной она говорила:
— Деньги — опоздали. Алексей арестован в Ростове и с ним Любаша Сомова. Вы знали Спивак? Тоже арестована, с типографией, не успев ее поставить. Ее сын, Аркадий, у нас.
— Вы нездоровы? — спросил Самгин.
— Как видите. А был такой Петр Усов, слепой; он выступил на митинге, и по дороге домой его убили, буквально растоптали ногами. Необходима организация боевых дружин, и — «око за око, зуб за зуб». У эсеров будет раскол по вопросу о терроре.