На минуту она задумалась, нахмурясь, потом спросила:
— Дай-ко папироску.
И, закурив, но отмахиваясь от дыма платком, прищурясь, заговорила снова:
— Старообрядцы очень зашевелились. Похоже, что у нас будет две церкви: одна — лает, другая — подвывает! Бездарные мы люди по части религиозного мышления, и церковь у нас бесталанная…
Самгин осторожно заметил:
— Не понимаю, почему тебя, такую большую, красивую, интересуют эти вопросы…
— А ты — что же, думаешь, что религия — дело чахоточных? Плохо думаешь. Именно здоровая плоть требует святости. Греки отлично понимали это.
Утопив папиросу в полоскательной чашке, она продолжала, хмурясь:
— На мой взгляд, религия — бабье дело. Богородицей всех религий — женщина была. Да. А потом случилось как-то так, что почти все религии признали женщину источником греха, опорочили, унизили ее, а православие даже деторождение оценивает как дело блудное и на полтора месяца извергает роженицу из церкви. Ты когда-нибудь думал — почему это?
— Нет, — ответил Самгин и начал рассказывать о Макарове. Марина, хлебнув мадеры, долго полоскала ею рот, затем, выплюнув вино в полоскательную чашку, извинилась:
— Прости, второй день железный вкус какой-то во рту.
Вытерла губы платочком и пренебрежительно отмахнулась им, говоря:
— Феминизм, суфражизм — все это, милый мой, выдумки нищих духом.
Самгин снова замолчал, а она заговорила о своих делах в суде, о прежнем поверенном своем:
— Дурак надутый, а хочет быть жуликом. Либерал, а — чего добиваются либералы? Права быть консерваторами. Думают, что это не заметно в них! А ведь добьются своего, — как думаешь?
— Возможно, — согласился Самгин.
Марина засмеялась. Каждый раз, беседуя с нею, он ощущал зависть к ее умению распоряжаться словами, формировать мысли, но после беседы всегда чувствовал, что Марина не стала понятнее и центральная ее мысль все-таки неуловима.
Разговорам ее о религии он не придавал значения, считая это «системой фраз»; украшаясь этими фразами, Марина скрывает в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты; в силу этого оружия она верит, и этой верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное — к людям. Но — каково же это оружие?
По судебным ее делам он видел, что муж ее был умным и жестоким стяжателем; скупал и перепродавал земли, леса, дома, помещал деньги под закладные усадеб, многие операции его имели характер явно ростовщический.
«Гедонист!» — усмехался Самгин, читая дела.
Марина не только не смущалась этой деятельностью, но успешно продолжала ее.
«На кой чорт ей нужны деньги? — соображал Самгин. — Достаточно богата — живет скромно. На филантропию тратит не так уж много…»
На руках у него было дело о взыскании по закладной с земского начальника, усадьбу которого крестьяне разгромили и сожгли. Марина сказала:
— Платить ему — нечем, он картежник, кутила; получил в Петербурге какую-то субсидию, но уже растранжирил ее. Земля останется за мной, те же крестьяне и купят ее.
Постукивая пальцем по плечу Самгина, Марина засмеялась:
— Вот видишь: мужик с барином ссорятся, а купчиха выигрывает! И всегда так было.
Самгин не заметил цинизма в этих ее словах, и это очень удивило его.
О том, что «купец выигрывает», она говорила часто и всегда — шутливо, точно поддразнивая Клима.
— А ведь если в Думу купцы да попы сядут, — вам, интеллигентам, не сдобровать.
— Есть рабочие, — напомнил он.
— Есть ли? Будут. Но до этого — далеко! Он заметил, что, возвратясь из поездки, Марина стала относиться к нему ласковее, более дружески, без той иронии, которая нередко задевала его самолюбие. И это новое ее отношение усиливало неопределенные надежды его, интерес к ней.
Через несколько дней он должен был ехать в один из городов на Волге утверждать Марину в правах на имущество, отказанное ей по завещанию какой-то старой девой.
— Кстати, Клим Иванович, — сказала она. — Лет десять тому назад был там осужден купец Потапов за принадлежность к секте какой-то. На суде читаны были письма Клавдии Звягиной, была такая в Пензе, она скончалась года за два до этого процесса. И рукопись некоего Якова Тобольского. Так ты — «не в службу, а в дружбу» — достань мне документы эти. Они, конечно, в архиве, и тебе надобно обратиться к регистратору Серафиму Пономареву, поблагодарить его; дашь рублей полсотни, можно и больше. Документами этими я очень интересуюсь, собираю кое-что, когда-нибудь покажу тебе. У меня есть письма Владимира Соловьева, оптинского старца одного, Зюдергейма, о «бегунах» есть кое-что; это еще супруг начал собирать. Очень интересно все. Ты Серафиму этому скажи, что для ученой работы документы нужны.
Как всегда, ее вкусный голос и речь о незнакомом ему заставили Самгина поддаться обаянию женщины, и он не подумал о значении этой просьбы, выраженной тоном человека, который говорит о забавном, о капризе своем. Только на месте, в незнакомом и неприятном купеческом городе, собираясь в суд, Самгин сообразил, что согласился участвовать в краже документов. Это возмутило его. «Однако, чорт возьми! Какая оплошность». Но, находясь в грязненькой, полутемной комнате регистратуры, он увидел пред собой розовощекого маленького старичка, старичок весело улыбался, ходил на цыпочках и симпатично говорил мягким тенорком. Самгин не мог бы объяснить, что именно заставило его попробовать устойчивость старичка. Следуя совету Марины, он сказал, что занимается изучением сектантства. Старичок оказался не трудным, — внимательно выслушав деловое предложение, он сказал любезно:
— Конечно, возможно-с, так как документы не денежные. И ежели попы не воспользовались ими, могу поискать. Обыкновенно документы такого рода отправляются в святейший правительствующий синод, в библиотеку оного.
А через два дня, показывая Самгину пакет писем и тетрадку в кожаной обложке, он сказал, нагловато глядя в лицо Самгина:
— Заголовочек сочинения соблазнительный какой, смотрите-ко: «Иакова» — не просто — Якова, а Иакова, вот как-с! «Иакова Тобольского размышление о духе, о плоти и Диаволе» — Диаволе, а не Дьяволе! Любопытно, должно быть-с!
И, положив тетрадь на стол, прижав ее розовой, пухлой ручкой, непреклонно потребовал:
— Прибавьте двадцать пять.
Самгин прибавил и тут же решил устроить Марине маленькую сцену, чтоб на будущее время обеспечить себя от поручений такого рода. Но затем он здраво подумал:
«Дает ли мне этот случай право думать, что такие поручения могут повторяться?»
Дорогой, в вагоне, он достал тетрадь и, на ее синеватых страницах, прочитал рыжие, как ржавчина, слова:
«И лжемыслие, яко бы возлюбив человека господь бог возлюбил также и рождение и плоть его, господь наш есть дух и не вмещает любви к плоти, а отметает плоть. Какие можем привести доказательства сего? Первое: плоть наша грязна и пакостна, подвержена болезням, смерти и тлению…»
Перевернув несколько страниц, написанных круглым, скучным почерком, он поймал глазами фразу, выделенную из плотных строк: «Значит: дух надобно ставить на первое место, прежде отца и сына, ибо отец и сын духом рождены, а не дух отцом».
«Какая ерунда, — подумал Самгин и спрятал тетрадь в портфель. — Не может быть, чтобы это серьезно интересовало Марину. А юридический смысл этой операции для нее просто непонятен».
В городе, подъезжая к дому Безбедова, он увидал среди улицы забавную группу: полицейский, с разносной книгой под мышкой, старуха в клетчатой юбке и с палкой в руках, бородатый монах с кружкой на груди, трое оборванных мальчишек и педагог в белом кителе — молча смотрели на крышу флигеля; там, у трубы, возвышался, качаясь, Безбедов в синей блузе, без пояса, в полосатых брюках, — босые ступни его ног по-обезьяньи цепко приклеились к тесу крыши. Размахивая длинным гибким помелом из грязных тряпок, он свистел, рычал, кашлял, а над его растрепанной головой в голубом, ласково мутном воздухе летала стая голубей, как будто снежно-белые цветы трепетали, падая на крышу.