— Ну, рассказывай, — как?
Его вывихнутые глаза стали как будто спокойнее, не так стремились спрятаться, как раньше. На опухшем лице резко выступил узор красных жилок, — признак нездоровой печени.
— Потолстел, — сказал он, осматривая Самгина. — Ну, а что же ты думаешь, а?
— О чем? — спросил Самгин.
— Например — о попах? Почему мужики натолкали в парламент столько попов? Хорошие хозяева? Прикинулись эсерами? Или — еще что?
Говоря, он точно обжигался словами, то выдувая, то всасывая их.
«Начинаются фокусы», — отметил Самгин, а Лютов торопливо говорил:
— Мужик попа не любит, не верит ему, поп — тот же мироед, и — вдруг?
— Мне кажется, что попов не так уж много в Думе. А вообще я плохо понимаю — что тебя волнует? — спросил Самгин.
Лютов, прищурясь, посмотрел на него, щелкнул пальцами.
— Не верю, — понимаешь! Над попом стоит епископ, над епископом — синод, затем является патриарх, эдакий, знаешь, Исидор, униат. Церковь наша организуется по-римски, по-католически, возьмет мужика за горло, как в Испании, в Италии, — а?
— Странная фантазия, — сказал Самгин, пожимая плечами.
— Фантазия? — вопросительно повторил Лютов и — согласился: — Ну — ладно, допустим! Ну, а если так: поп — чистейшая русская кровь, в этом смысле духовенство чище дворянства — верно? Ты не представляешь, что поп может выдумать что-то очень русское, неожиданное?
— Инквизицию, что ли? — с досадой спросил Самгин. Лютов серьезно сказал:
— Инквизиция — это само собой, но кроме того нечто сугубо мрачное — от лица всероссийского мужика?
— От мужика ты… мы ничего не услышим, кроме: отдайте мне землю, — ответил Самгин, неохотно и ворчливо.
Сморщив пятнистое лицо, покачиваясь, дергая головою, Лютов стал похож на человека, который, сидя в кабинете дантиста, мучается зубной болью.
— Так, — сказал он. — Очень просто. А я, брат, все чего-то необыкновенного жду…
«Не устал еще от необыкновенного?» — хотел спросить Самгин, но вошел белобрысый официант и с ним — другой, подросток, — внесли закуски на подносах; Лютов спросил:
— Что, Вася, не признают хозяева союз ваш?
— Не желают, — ответил Вася, усмехаясь.
— Что же думаете делать?
Официант скрутил салфетку жгутом, ударил ею по ладони и сказал, вздохнув:
— Не знаю. Забастовка — не поможет, наголодались все, устали. Питерские рабочие препятствуют вывозу товаров из фабричных складов, а нам — что? Посуду перебить? Пожалуйте кушать, — добавил он и вышел.
Самгин снова определил поведение Лютова как демократизм показной.
Официант не понравился ему, — говорил он пренебрежительно, светленькие усики его щетинились неприятно, а короткая верхняя губа, приподнимаясь, обнажала мелкие, острые зубы.
— Неглупый парень, — сказал Лютов, кивнув головой вслед Василию и наливая водку в рюмки. — «Коммунистический манифест» вызубрил и вообще — читает! Ты, конечно, знаешь, в каких сотнях тысяч разошлась сия брошюрка? Это — отрыгнется! Выпьем…
Самгин спросил, чокаясь:
— Ты рад, что — отрыгнется?
— Ловко спрошено! — вскричал Лютов с восхищением. — Безразлично, как о чужом деле! Все еще играешь равнодушного, баррикадных дел мастер? Со мной не следовало бы играть в конспирацию.
Самгин проглотил большую рюмку холодной померанцевой водки и, закусывая семгой, недоверчиво покосился на Лютова, — тот подвязывал салфетку на шею и говорил, обжигаясь словами:
— Я — купец, но у меня не гривенники на месте глаз. Я, брат, в своем классе — белая ворона, и я тебе прямо скажу: не чувствуя внутренней связи со своей средой, я иногда жалею… даже болею этим… Вот оно что! Бывает, что думаешь: лучше быть повешенным, чем взвешенным в пустоте. Но — причаститься своей среде — не могу, может быть, потому, что сил нет, недостаточно зоологичен. Вот на-днях Четвериков говорил, что в рабочих союзах прячутся террористы, анархисты и всякие чудовища и что хозяева должны принять все меры к роспуску союзов. Разумеется, он — хозяин и дело обязывает его бороться против рабочих, но — видел бы ты, какая отвратительная рожа была у него, когда он говорил это! И вообще, брат, они так настроены, что если возьмут власть в свои руки…
Лицо Владимира Лютова побурело, глаза, пытаясь остановиться, дрожали, он слепо тыкал вилкой в тарелку, ловя скользкий гриб и возбуждая у Самгина тяжелое чувство неловкости. Никогда еще Самгин не слышал, не чувствовал, чтоб этот человек говорил так серьезно, без фокусов, без неприятных вывертов. Самгин молча налил еще водки, а Лютов, сорвав салфетку с шеи, продолжал:
— Тебе мое… самочувствие едва ли понятно, ты забронирован идеей, конспиративной работой, живешь, так сказать, на высоте, в башне, неприступен. А я давно уже привык думать о себе как о человеке — ни к чему. Революция окончательно убедила меня в этом. Алина, Макаров и тысячи таких же — тоже всё люди ни к чему и никуда, — странное племя: неплохое, но — ненужное. Беспочвенные люди. Есть даже и революционеры, такие, например, как Иноков, — ты его знаешь. Он может разрушить дом, церковь, но не способен построить и курятника. А разрушать имеет право только тот, кто знает, как надобно строить, и умеет построить.
Самгин чувствовал, что эти неожиданные речи возмущают его, — он выпил еще рюмку и сказал:
— Так говорили, во главе с Некрасовым, кающиеся дворяне в семидесятых годах. Именно Некрасов подсказал им эти жалобы, и они были, в сущности, изложением его стихов прозой.
Снова вошел официант, и, заметив, что острый взгляд Васи направлен на него, Самгин почувствовал желание сказать нечто резкое; он сказал:
— Нельзя делать историю только потому, что ничего иного не умеешь делать.
— Именно, — согласился Лютов, а Самгин понял, что сказано им не то, что он повторил слова Степана Кутузова. Но все-таки продолжал:
— У нас многие занимаются деланием от скуки, от нечего делать.
— Мысль Толстого, — заметил Лютов, согласно кивнув головой, катая шарик хлеба.
Самгин замолчал, ожидая, когда уйдет официант, потом, с чувством озлобления на Лютова и на себя, заговорил, несвойственно своей манере, ворчливо, с трудом:
— Вообще интеллигенция не делает революций, даже когда она психически деклассирована. Интеллигент — Не революционер, а реформатор в науке, искусстве, религии. И в политике, конечно. Бессмысленно и бесполезно насиловать себя, искусственно настраивать на героический лад…
— Не понимаю, — сказал Лютов, глядя в тарелку супа. Самгин тоже не совсем ясно понимал — с какой целью он говорит? Но говорил:
— Ты смотришь на революцию как на твой личный вопрос, — вопрос интеллигента…
— Я? — удивился Лютов. — Откуда ты вывел это?
— Из всего сказанного тобой.
— Мне кажется, что ты не меня, а себя убеждаешь в чем-то, — негромко и задумчиво сказал Лютов и спросил:
— Ты — большевик или…?
— Ах, оставь, — сердито откликнулся Самгин. Минуту, две оба молчали, неподвижно сидя друг против друга. Самгин курил, глядя в окно, там блестело шелковое небо, луна освещала беломраморные крыши, — очень знакомая картина.
«Он — прав, — думал Самгин, — убеждал я действительно себя».
— Реакция, — пробормотал Лютов. — Ленин, кажется, единственный человек, которого она не смущает…
Он съежился, посерел, стал еще менее похож на себя и вдруг — заиграл, превратился в человека, давно и хорошо знакомого; прихлебывая вино маленькими глотками, бойко заговорил:
— Слышал я, что мухи обладают замечательно острым зрением, а вот стекла от воздуха не могут отличить!
— Что ты зимой о мухах вспомнил? — спросил Самгин, подозрительно взглянув на него.
— Не знаю. А есть мы, оказывается, не хотим. Ну, тогда выпьем!
Выпили. Встряхнув головой, потирая висок пальцем, Лютов вздохнул, усмехнулся.
— Не склеилась у нас беседа, Самгин! А я чего-то ждал. Я, брат, все жду чего-то. Вот, например, попы, — я ведь серьезно жду, что попы что-то скажут. Может быть, они скажут: «Да будет — хуже, но — не так!» Племя — талантливое! Сколько замечательных людей выдвинуло оно в науку, литературу, — Белинские, Чернышевские, Сеченовы…