Но оживление Лютова погасло, он замолчал, согнулся и снова начал катать по тарелке хлебный шарик. Самгин спросил: где Стрешнева?
— Дуняша? Где-то на Волге, поет. Тоже вот Дуняша… не в форме, как говорят о борцах. Ей один нефтяник предложил квартиру, триста рублей в месяц — отвергла! Да, — не в себе женщина. Не нравится ей все. «Шалое, говорит, занятие — петь». В оперетку приглашали — не пошла.
И, глядя в окно, он вздохнул.
— Боюсь — влопается она в какую-нибудь висельную историю. Познакомилась с этим, Иноковым, когда он лежал у нас больной, раненый. Мужчина — ничего, интересный, немножко — топор. Потом тут оказался еще один, — помнишь парня, который геройствовал, когда Туробоева хоронили? Рыбаков…
— Судаков, — поправил Самгин.
— Хорошая у тебя память… Гм… Ну вот, они — приятели ей. Деньжонками она снабжает их, а они ее воспитывают. Анархисты оба.
Лютов вынул часы и, держа их под столом, щелкнул крышкой; Самгин тоже посмотрел на свои часы, тут же думая, что было бы вежливей спросить о времени Лютова.
Простился Лютов очень просто, даже, кажется, грустно, без игры затейливыми словечками.
«Поблек, — думал Самгин, выходя из гостиницы в голубоватый холод площади. — Типичный русский бездельник. О попах — нарочно, для меня выдумал. Маскирует чудачеством свою внутреннюю пустоту. Марина сказала бы: человек бесплодного ума».
От сытости и водки приятно кружилась голова, вкусно морозный воздух требовал глубоких вдыханий и, наполняя легкие острой свежестью, вызывал бодрое чувство. В памяти гудел мотив глупой песенки:
«Дуняша-то! Отвергла. Почему?»
Самгин взял извозчика и поехал в оперетку. Там кассир сказал ему, что все билеты проданы, но есть две свободные ложи и можно получить место.
С высоты второго яруса зал маленького театра показался плоскодонной ямой, а затем стал похож на опрокинутую горизонтально витрину магазина фруктов: в пене стружек рядами лежат апельсины, яблоки, лимоны. Самгин вспомнил, как Туробоев у Омона оправдывал анархиста Равашоля, и спросил сам себя:
«Мог бы я бросить бомбу? Ни в каком случае. И Лютов не способен. Я подозревал в нем что-то… своеобразное. Ничего нет… Кажется — я даже чего-то опасался в этом… выродке». И, почувствовав, что он может громко засмеяться, Самгин признался: «Я — выпил немножко сверх меры».
Над оркестром судорожно изгибался, размахивая коротенькими руками и фалдами фрака, черненький, большеголовый, лысый дирижер, у рампы отчаянно плясали два царя и тощий кривоногий жрец Калхас, похожий на Победоносцева.
«Оффенбах был действительно остроумен, превратив предисловие к «Илиаде» в комедию. Следовало бы обработать в серию легких комедий все наиболее крупные события истории культуры, чтоб люди перестали относиться к своему прошлому подобострастно — как к его превосходительству…»
Думалось очень легко и бойко, но голова кружилась сильнее, должно быть, потому, что теплый воздух был густо напитан духами. Публика бурно рукоплескала, цари и жрец, оскалив зубы, благодарно кланялись в темноту зала плотному телу толпы, она тяжело шевелилась и рычала:
— Браво, браво!
Это было не весело, не смешно, и Самгин поморщился, вспомнив чей-то стих:
«Откуда это?»
Подумав, он вспомнил: из книги немецкого демократа Иоганна Шерра. Именно этот профессор советовал смотреть на всемирную историю как на комедию, но в то же время соглашался с Гёте в том, что:
«Чтобы придать комедии оттенки драмы, да? Пьянею», — сообразил Самгин, потирая лоб ладонью. Очень хотелось придумать что-нибудь оригинальное и улыбнуться себе самому, но мешали артисты на сцене. У рампы стояла плечистая, полнотелая дочь царя Приама, дрыгая обнаженной до бедра ногой; приплясывал удивительно легкий, точно пустой, Калхас; они пели:
«Это — глупо», — решил Самгин, дважды хлопнув ладонями.
— Браво! — кричали из пучины.
— Пардон, — сказал кто-то, садясь рядом с Климом, и тотчас же подавленно вскричал: — Бог мой — вы? Как я рад!
Это — Брагин, одетый, точно к венцу, — во фраке, в белом галстуке; маленькая головка гладко причесана, прядь волос, опускаясь сверху виска к переносью, искусно — более, чем раньше, — прикрывает шишку на лбу, волосы смазаны чем-то крепко пахучим, лицо сияет радостью. Он правильно назвал встречу неожиданной и в минуту успел рассказать Самгину, что является одним из «сосьетеров» этого предприятия.
— Вы заметили, что мы вводим в старый текст кое-что от современности? Это очень нравится публике. Я тоже начинаю немного сочинять, куплеты Калхаса — мои. — Говорил он стоя, прижимал перчатку к сердцу и почтительно кланялся кому-то в одну из лож. — Вообще — мы стремимся дать публике веселый отдых, но — не отвлекая ее от злобы дня. Вот — высмеиваем Витте и других, это, я думаю, полезнее, чем бомбы, — тихонько сказал он.
— Да, — согласился Самгин, — пусть все… улыбаются! Пусть человек улыбается сам себе.
— Замечательно сказано! — с восхищением прошептал Брагин. — Именно — сам себе!
— Пусть улыбнется! — строго повторил Самгин.
— Я и Думу тоже — куплетами! Вы были в Думе?
— Нет. В Думе — нет…
— Это — митинг и ничего государственного! Вы увидите — ее снова закроют.
— Не надо, — пусть говорят, — сказал Самгин.
— Да, разумеется, — лучше под крышей, чем на улицах! Но — газеты! Они все выносят на улицу.
— А она — умная! Она смеется, — сказал Самгин и остатком неомраченного сознания понял, что он, скандально пьянея, говорит глупости. Откинувшись на спинку стула, он закрыл глаза, сжал зубы и минуту, две слушал грохот барабана, гул контрабаса, веселые вопли скрипок. А когда он поднял веки — Брагина уже не было, пред ним стоял официант, предлагая холодную содовую воду, спрашивая дружеским тоном:
— Капельку нашатырного спиртику не прикажете?
Антракт Самгин просидел в глубине ложи, а когда погасили огонь — тихонько вышел и поехал в гостиницу за вещами. Опьянение прошло, на место его явилась скучная жалость к себе.
«В сущности, случай ничтожный, и все дело в том, что я много выпил», — утешал он себя, но не утешил.
На другой день, вечером, он сердито рассказывал Марине:
— Москва вызвала у меня впечатление пошлости и злобы. Одни торопливо и пошло веселятся, другие — собираются мстить за пережитые тревоги…
— Собираются! — воскликнула Марина. — Уже — начали, вон как Столыпин-то спешит вешать.
Она была очень довольна выигранным процессом и говорила весело. Самгин нашел, что говорить о работе Столыпина веселым тоном — по меньшей мере неприлично, и спросил насмешливо:
— А по-твоему, вешать надобно не спеша? Улыбаясь, облизнув губы, Марина посмотрела в темный угол.
— Максималистов-то? Я бы на его месте тоже вешала. Вон как они в Фонарном-то переулке денежки цапнули. Да и лично Столыпин задет ими, — дочку ранили, дачу взорвали.
— Ужасно… просто относишься ты ко всем этим трагедиям, — сказал Самгин и отметил, что говорит с удивлением, а хотел сказать с негодованием.
— Я ведь не министр и особенно углубляться в эти семейные дела у меня охоты нет, — сказала Марина.
Самгин вспомнил, что она уже второй раз называет террор «семейным делом»; так же сказала она по поводу покушения Тамары Принц на генерала Каульбарса в Одессе. Самгин дал ей газету, где напечатана была заметка о покушении.
— Да, — знаю, — сказала Марина. — Лидии подробно известно это. — Встряхнув газету, как будто на ней осела пыль, она выговорила медленно, с недоумением: