— Усьнадцатъ, — как говорила она ломаным языком. Сирота, она была привезена из Баронска, хозяин нашёл её в публичном доме, куда она попала, по её словам:
— Так! Мамаша, которая родила менья, — умерла, а папаша женился на немке и тоже помер, а немка вышла замуж за немца — вот у меня ещё и папаша и мамаша, а оба — не мои! И оба они пьяные, а мне уже тринадцать лет, и немец стал приставать, потому что я всегда была толстая. Они менья очень колотили по затылку и по спине. Потом он жил со мной, и случился ребёнок, тогда все испугались и стали бежать из дома, всё провалилось, и дом продали за долги, а я поехала с одной дамой на пароходе сюда делать выкидыш, а потом выздоровела и меня отдали в заведение. Такое всё свинство… Хорошо было только ехать на пароходе…
Это она рассказала мне, когда мы были уже друзьями, а дружба завязалась у нас очень странно.
Мне не нравилось её нелепое лицо, неправильная речь, ленивые движения и шумная, навязчивая болтовня. Уже во второй раз, когда я принёс товар, она объявила со смехом:
— Вчера я прогнала хозяина и морду нацарапала ему — видел?
Видел, — на одной щеке — три рубца, на другой — два, но мне не хотелось говорить с нею, я промолчал.
— Ты — глухой? — спросила она. — Немой?
Я не ответил. Тогда она дунула в лицо мне и сказала:
— Глупый!
На том и кончили в этот раз. А на другой день, когда я, сидя на корточках, складывал в корзину непроданный, засохший, покрытый мшистой плесенью товар — она навалилась на спину мне, крепко обняла за шею мягкими короткими руками и кричит:
— Неси меня!
Я рассердился, предложил ей оставить меня, но она, всё тяжелее наваливаясь, понукала:
— Ну-у, неси-и…
— Оставьте, а то я вас перекину через голову…
— Нет, — убеждённо сказала она, — это нельзя, я — дама! Нужно делать, как хочет дама, — ну-у!
От её жирных волос истекал удушливый запах помады, и вся она была пропитана каким-то тяжёлым масляным запахом, точно старая типографская машина.
Я перекинул её через себя так, что она ударилась в стену ступнями ног и тихонько, по-детски обиженно заплакала, охая.
Мне стало и жалко её и стыдно пред нею. Сидя на полу, спиною ко мне, она качалась, прикрывая вскинувшимися юбками белые, шлифованные ноги, и было в наготе её что-то трогательно беспомощное — особенно в том, как она шевелила пальцами босых маленьких ног, — туфли слетели с них.
— Я ведь говорил вам, — смущённо бормотал я, приподнимая её, а она, морщась, охала:
— Ой, ой… мальчишка…
И вдруг, притопывая ногами о пол, беззлобно расхохоталась, закричала:
— Уйди к быкам, волкам, — уйди!
Я поскорее вышел на улицу, очень сконфуженный, крепко ругая себя. Над крышами домов таяли серые остатки зимней ночи, туманное утро входило в город, но жёлтые огни фонарей ещё не погасли, оберегая тишину.
— Слушай, — открыв дверь на улицу, крикнула девица вслед мне, — ты не бойся, я хозяину ничего не скажу!..
Дня через два снова пришлось мне нести к ней товар, — она встретила меня весело улыбаясь, но вдруг задумалась и спросила:
— Ты умеешь читать?
И, вынув из ящика конторки красивый бумажник, достала кусок бумаги:
— Прочитай!
Я прочитал написанные чётким почерком две начальные строки стихотворения:
— Ах, какой подлый! — вскричала она, — вырвав бумагу из рук у меня, потом торопливо и возмущённо стала говорить:
— Это написал мне подлый дурачок, тоже мальчишка, только студент. Я очень люблю — студенты, они — как военные офицеры, а он за мной ухаживает. Это он про отца так! Отец у него важный, седая борода, с крестом на груди и гуляет с собакой. Ой, я очень не люблю, когда старик с собакой, — разве нет никого больше? А сын — ругает его: вор! И вот — написал даже!
— Да вам какое дело до них?
— О! — сказала она, испуганно округлив глаза. — Разве можно ругать отца? Сам ходит пить чай к распутной девке…
— Это — к кому?
— Ко мне же! — с удивлением и досадой воскликнула она. — Вот бестолковый!
У меня с нею образовались странные отношения какой-то особой и, так сказать, словесной близости: мы говорили обо всём, но, кажется, ничего не понимали друг в друге. Порою она пресерьёзно и подробно рассказывала мне такие женские и девичьи истории, что я, невольно опуская глаза, думал:
«Что она — женщиной меня считает, что ли?»
Это было неверно; с той поры, как мы подружились, она уже не выходила ко мне распустёхой, — кофта застёгнута, дыры под мышками зашиты, и даже — чулки на ногах; выйдет и, ласково улыбаясь, объявляет:
— А у меня уже самовар готов!
Пили чай за шкафами, где у неё стояла узенькая кровать, два стула, стол и старый, смешно надутый комод с незадвигавшимся нижним ящиком, — об угол этого ящика Софья постоянно ушибала то одну, то другую ногу и всегда, ударив рукою по крышке, поджав ногу, морщилась, ругаясь:
— Пузатый дурак! Совсем как Семёнов, — толстый, злой и глупый!
— Разве хозяин — глупый?
Она удивлённо приподнимала плечи, — большие уши её тоже шевелились, приподнимаясь.
— Конечно же!
— Почему?
— Так уж. По всему.
— Ну, а всё-таки — почему же?
Не умея ответить, она сердилась:
— Всё-таки, всё-таки!.. И всё-таки — дурак… весь — дурак!
Но однажды она, почти возмущённо, объяснила мне:
— Ты думаешь — он живёт со мной? Это было всего два раза, ещё в заведении, а здесь — не бывает. Я раньше даже на колени к нему садилась, а он — щекотит и говорит: «Слезь!» Он с теми живёт с двумя, а я и не знаю, зачем я ему? Отделение это дохода не даёт, торговать я не умею, не люблю. Зачем всё это? Я спрашиваю, а он визжит: «Не твоё дело!» Такие глупости везде…
Качая головою, она закрывает глаза, и лицо её становится тупым, как у мёртвой.
— А ты знаешь тех двух?
— Ну да. Он, когда пьёт, привозит ко мне то одну, то другую и кричит, как сумасшедший: «Бей её по харе!» Молоденькую я не трогала, её — жалко, она всегда дрожит; а ту, барыню, один раз ударила, тоже пьяная была и — ударила её. Я её — не люблю. А потом стало мне нехорошо, так я ему рожу поцарапала…
Задумавшись, она вся как-то подобралась и сказала тихо:
— Его — не жалко, свинью, а — так как-то… Богатый… Лучше бы стал нищим, больным. Я ему говорю: «Это ты как живёшь, дурак? Ведь нужно как-нибудь хорошо жить… Ну, женился бы на хорошей, дети будут…»
— Да ведь он женат…
Пожав плечами, Софья простодушно сказала:
— Отравил же он кого-то… и жену отравил бы… старуха какая-то! Просто он — сумасшедший… И ничего не хочет…
Я пытался доказывать, что травить людей — не следует, но она спокойно заметила:
— Травят же…
На подоконнике у неё стоял бальзамин в цвету, — однажды она хвастливо спросила:
— Хорош светок?
— Ничего. Только надо говорить — цветок.
Она отрицательно качнула головою.
— Нет, это не подходит: цветок — на ситце, а светок, светик — это от бога, от солнышка. Одно — цвет, другое — свет… Я знаю, как говорить: розовый, голубой, сиреневый — это цвет…
…Всё труднее становилось с этими как будто несложными, а на самом деле странно и жутко запутанными людьми. Действительность превращалась в тяжкий сон и бред, а то, о чём говорили книги, горело всё ярче, красивей и отходило всё дальше, дальше, как зимние звёзды.
Однажды хозяин, глядя прямо в лицо мне зелёным глазом, тусклым на этот раз, точно окисшая медь, спросил угрюмо:
— Ты, слышь, там в отделении чай распиваешь?
— Пью.
— То-то — пью! Гляди…
Сел рядом, тяжело толкнув меня, и, с чувством, близким восхищению, заговорил, жмурясь, точно кот, чмокая и обсасывая слова:
— Хороша девка-то, а? Это — я тебе скажу… не нашего бога бес! Что она мне говорит… никакой поп, никто не скажет мне эдак! Да-а. Стращаю я её — для пробы: «Вот я тебя, дура, изобью и выгоню!» Никаких не боится… Любит правду сказать, любит, шельма…