— Ей-богу, напрасно! Что тебе?

— Нет.

Цыган, согнувшись, вором пошёл в свой угол, к печи.

Тихо. Мне показалось, что под столом, где спал Кузин, тускло светился его иезуитский глаз.

Фантазия мечется по грязному полу среди мёртво спящих людей, как испуганная мышь, бьётся о сырые тёмные стены, о грязный свод потолка и, бессильная, умирает.

— Эй, — бредит кто-то, — дай сюда… топор дай…

Свиней отравили.

На третий день, утром, когда я вошёл в хлев, они не бросились — как всегда было — под ноги мне, а, сбившись кучей в тёмном углу, встретили меня незнакомым, сиплым хрюканьем. Осветив их огнём фонаря, я увидал, что глаза животных как будто выросли за ночь, выкатились из-под седых ресниц и смотрят на меня жалобно, с великим страхом и точно упрекая. Тяжёлое дыхание колебало зловонную тьму, и плавал в ней охающий, точно человечий, стон.

«Готово!» — подумал я. Сердце неприятно ёкнуло.

Пошёл в мастерскую, вызвал Цыгана в сени, — он вышел, ухмыляясь, расправляя усы и бороду.

— Ты велел отравить свиней?

Переступив с ноги на ногу, он с любопытством спросил:

— Подохли? Ну-ка, иди, взглянем.

А на дворе насмешливо спросил:

— Скажешь хозяину?

Я промолчал; он, покручивая бородку, заговорил извиняющимся голосом:

— Это — Яшка, дьяволёнок. Слышал он, как мы с тобой болтали, а вчера и говорит: «Я, дядя Павел, изделаю это, насыплю соли!» — «Не моги», — говорю…

Но, остановясь пред дверью хлева и заглядывая прищуренными глазами в темноту, где кипело и булькало хриплое дыхание животных, он, почёсывая подбородок, сморщив лицо болезненной гримасой, сказал недовольно:

— Какое дело, пёс те загрызи! Врать — я очень умею и даже люблю соврать, а иной раз — не могу! Совсем не могу…

Шагая обратно, поёживаясь от холода и крякая, он заглянул в глаза мне и нараспев произнёс:

— Что теперь буде-ет, у-ух ты, мать честная! Сбесится у нас хозяин! Сорвёт он Яшке голову…

— При чём тут Яшка?

— Это уж так положено, — подмигнув, объявил Цыган, — всегда в артели за больших маленькие отвечают…

Но тотчас же нахмурился, окинул меня острым взглядом и быстро побежал в сени, проворчав:

— Иди, жалуйся…

Я пошёл к хозяину: он только что проснулся, толстое лицо было измято и серо, мокрые волосы гладко прилизаны к буграм неправильного черепа; он сидел за столом, широко расставив ноги, длинная розовая рубаха натянулась на коленях, и в ней, как в люльке, лежал дымчатый кот.

Хозяйка ставила на стол чайную посуду, двигаясь с тихим шелестом, точно куча тряпья, которую возила по полу чья-то невидимая рука.

— Что надо? — чуть заметно улыбнувшись, спросил он.

— Свиньи захворали.

Он швырнул, кота к моим ногам и, сжав кулаки, быком пошёл на меня, его правый глаз разгорался, а левый, покраснев, полно налился слезою.

— Хто? Хто? — бухал он, задыхаясь.

— Ветеринара надо скорее позвать…

Подойдя вплоть ко мне, он смешно хлопнул себя ладонями по ушам, сразу как-то вспух весь, посинел и дико, жалобно завыл:

— Дья-аволы-и, всё знаю я…

Подползла хозяйка, и я впервые услыхал её голос, дрожащий и как бы простуженный:

— За полицией пошли, Вася, скореечко, за полицией…

Изношенные, тряпичные щёки её тряслись, большой рот испуганно открылся, обнажив неровные, чёрные зубы, — хозяин резко толкнул её прочь, схватил со стены какую-то одежду и, держа её комом под мышкой, бросился в дверь. Но на дворе, заглянув во тьму хлева, прислушавшись к тяжёлому хрипу животных, он спокойно сказал:

— Позови троих.

А когда из мастерской вышли Шатунов, Артюшка и солдат, он крикнул, не глядя на нас:

— Вынесите!

Мы вытащили четыре грязные туши, положили их среди двора. Чуть брезжило; фонарь, поставленный на землю, освещал тихо падавшие снежинки и тяжёлые головы свиней с открытыми пастями, — у одной из них глаз выкатился, точно у пойманной рыбы.

Накинув на плечи лисью шубу, хозяин стоял над издыхавшими животными молча и неподвижно, опустив голову.

— Пошли, работай!.. Егора позвать! — глухо сказал он.

— Забрало! — шепнул Артюшка, когда мы толкались в узких сенях, заваленных мешками муки. — До того ушибло, что и не сердится…

— Погоди, — буркнул Шатунов, — сырое дерево не сразу горит…

Я остался в сенях, глядя в щель на двор: в сумраке утра натужно горел огонь фонаря, едва освещая четыре серых мешка, они вздувались и опадали со свистом и хрипом; хозяин — без шапки — наклонился над ними, волосы свесились на лицо ему, он долго стоял, не двигаясь, в этой позе, накрытый шубой, точно колоколом… Потом я услышал сопенье и тихий человечий шёпот:

— Что, милые? Больно? Милые… Чхо, чхо…

Животные захрапели как будто сильнее.

Он поднял голову, оглянулся, и мне ясно видно стало, что лицо у него в слезах. Вот он вытер их обеими руками, — жестом обиженного ребёнка, — отошёл прочь, выдернул из бочки клок соломы, воротился, присел на корточки и стал отирать соломой грязное рыло борова, но тотчас же швырнул солому прочь, встал и начал медленно ходить вокруг свиней.

Раз и два обошёл их, всё ускоряя шаги, и вдруг как-то сорвался с места, побежал кругами, подскакивая, сжав кулаки, тыкая ими в воздух. Полы шубы били его по ногам, он спотыкался, чуть не падал, останавливаясь, встряхивал головою и тихонько выл. Наконец он, — тоже как-то сразу, точно у него подломились ноги, — опустился на корточки и, точно татарин на молитве, стал отирать ладонями лицо.

— Чхо, чхо, дружочки мои… чхо-о!

Из сумрака, из угла откуда-то лениво выплыл Егор, с трубкой в зубах; вспыхивая, огонь освещал его тёмное лицо, наскоро вытесанное из щелявой и суковатой доски; блестела серьга в толстой мочке красного уха.

— Егораша, — тихо позвал хозяин.

— Ай?

— Отравили родимых…

— Этот?

— Нет.

— А кто?

— Пашка да Артюшка. Мне Кузин донёс…

— Вздуть, что ли?

Поднявшись на ноги, хозяин устало сказал:

— Погоди.

— Сволочь — народ, — глухо выговорил Егор.

— Да-а. Нет, — в чём повинны скоты, а?

Егор плюнул, попал на сапог себе, поднял ногу и вытер сапог полою поддёвки.

Серое, промёрзлое небо тяжело накрыло тесный двор, неохотно разыгрывался тусклый, зимний день.

Егор подошёл к издыхающим животным.

— Надобно прирезать.

— Зачем? — отозвался хозяин, мотнув головой. — Пускай поживут, сколько дано…

— Прирежу, — колбаснику продадим. А дохлые — куда они?

— Не возьмёт колбасник, — сказал Семёнов, снова присев на корточки и поглаживая рукой вздувшуюся шею борова.

— Как не возьмёт? Скажу — рассердился ты на них и велел приколоть. Скажу — здоровые были…

Хозяин промолчал.

— Ну, как же? — настойчиво спросил Егор.

— Как?

Хозяин поднялся и снова тихо пошёл вокруг свиней, напевая вполголоса:

— Отшельнички мои, шельмочки…

Остановился, оглянулся и сердито бросил:

— Режь!

Ждали грозы — расчётов, думали, что хозяин в наказание прибавит ещё мешок работы; Цыган, видимо, чувствовал себя скверно, но — храбрился и фальшиво-беззаботно покрикивал:

— Жарь да вари!

Мастерская угрюмо молчала, на меня смотрели злобно, а Кузин бормотал:

— Он всем наложит — и правым и виноватым…

Настроение становилось всё гуще, мрачнее; то и дело возникали ссоры, и наконец, когда садились обедать, солдат Милов, разинув пасть до ушей, нелепо захохотал и звонко ударил Кузина ложкой по лбу.

Старик охнул, схватился рукою за голову, изумлённо выпучил злой, одинокий глаз и заныл:

— Братцыньки, — за что-о?

Раздался общий гул, ругань, на солдата свирепо двинулись человека три, помахивая руками, — он прислонился спиной к стене и, давясь смехом, объяснил:

— Это — за хитрость! Мне Егорка сказал… хозяин-то всё знает, кто свиней отравил…

Цыган, бледный и странно вытянувшийся, стрелой отскочил от печи и схватил Кузина за шиворот:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: