— Опять? Мало тебя, гнилая язва, били за проклятый твой язык?!

— Али — не правда? — закрыв руками маленькое, сморщенное лицо, старчески плаксиво выкрикивал Кузин. — Не ты заводчик? Слышал я, как ты Грохалу уговаривал…

Цыган крякнул, размахнулся — Артюшка повис у него на плече:

— Не тронь, Паша, стой…

Началась возня. Павел бился в руках Шатунова и Артёма и рычал, лягаясь, дико вращая белками сумасшедших глаз:

— Пустите… я его кончу…

А правдивый старичок, оставив ворот грязной рубахи в руках Цыгана, кричал, брызгая слюной:

— Ничего нет — я ничего не скажу, а коли что есть худое — я скажу! Душеньку выньте, подлецы, — скажу!

И вдруг бросился на Яшку, ударил его по голове, сшиб на пол и, пиная ногами, заплясал над ним, точно молодой, легко и ловко:

— Это ты, ты, ты, стервец, соли намешал, ты-и…

Артём прыгнул, ударил старика головой в грудь, — тот охнул и свалился, хрипя:

— У-у-у…

Озверевший Яшка, безобразно ругаясь и рыдая, набросился на него злой собакой, рвал рубаху, молотил кулаками, я старался оттащить его, а вокруг тяжело топали и шаркали ноги, поднимая с пола густую пыль, рычали звериные пасти, истерично кричал Цыган, — начиналась общая драка, сзади меня уж хлестались по щекам, ляскали зубы. Кучерявый, косоглазый, угрюмый мужик Лещов дёргал меня за плечо, вызывая:

— Выходи один на один, ну! Выходи, вставай, чтолича!

Дурная, застоявшаяся кровь, отравленная гнилой пищей, гнилым воздухом, насыщенная ядами обид, бросилась в головы, — лица посинели, побагровели, уши налились кровью, красные глаза смотрели слепо, и крепко сжатые челюсти сделали все рожи людей собачьими, угловатыми.

Подбежал Артём и крикнул в дикое лицо Лещова:

— Хозяин!

Точно всех ветром раздуло, — каждый вдруг легко отпрыгнул на своё место, сразу стало тихо, слышалось только усталое, злое сопение да дрожали руки, схватившиеся за ложки.

В арке хлебопекарни стояли двое пекарей — булочник Яков Вишневский, щёголь-чистяк, и хлебник Башкин, жирный, страдавший одышкой человек с багровым лицом, совиными глазами.

— Не будет драки? — разочарованно и уныло спросил он.

Вишневский, покручивая тонкие усики маленькой и ловкой рукою, сплошь покрытой рубцами ожогов, проблеял козлиным голосом:

— Э, лайдаки, черви мучные… [4]

На них и обрушился неизрасходованный гнев — вся мастерская начала дико ругаться; этих пекарей не любили: их труд был легче нашего, заработок выше. Они отвечали на ругань руганью, и, может быть, драка снова вспыхнула бы, но вдруг растрёпанный, заплаканный Яшка поднялся из-за стола, шатаясь пошёл куда-то и, вскинув руки ко груди, — упал лицом на пол.

Я отнёс его в хлебопекарню, где было чище и больше воздуха, положил на старый ларь, — он лежал жёлтый, точно кость, и неподвижен, как мёртвый. Буйство прекратилось, повеяло предчувствием беды, все струсили и вполголоса стали ругать Кузина:

— Это ты его, кривой чёрт!

— Острог тебе, подлецу…

Старик сердито оправдывался:

— Я — что? Это чёрная немочь у него, а то — припадок какой… [5]

Артём и я привели мальчика в сознание, он медленно поднял длинные веки весёлых, умненьких глаз, вяло спросив:

— Приехали уж?..

— Куда, к чертям! — тоскливо воскликнул его брат. — Лезешь ты во всё, вот как дам трёпку… Ты что это упал?

— Откуда? — удивлённо пошевелив бровями, спросил он. — Упал я?.. Забыл… Мне плиснилось — едем в лодке — ты да я — лаков ловить… лашни с нами… водки бутылка, тоже…

Закрыл глаза, усталый, и, помолчав, забормотал слабеньким полушёпотом:

— Тепель помню — селдце мне отбили… Кузин это! Ненавистник он мой. Дышать тлудненько… сталый дулак! Знаю я его… жену забил! Снохач. [6] Мы ведь из одной делевни, я всё знаю…

— А ты — молчи! — сердито сказал Артём. — Ты, лучше, спи.

— Делевня наша — Егильдеево… Тлудненько говорить мне, а то бы я…

Он говорил, как будто засыпая, и всё время облизывал языком потемневшие, сухие губы.

Кто-то пробежал по пекарне, радостно воя:

— Гуляй наши! Запил хозяин.

Мастерская загоготала, засвистала, все взглянули друг на друга ласково, ясными, довольными глазами: отодвигалась куда-то месть хозяина за свиней, и во время его запоя можно было меньше работать.

Хитренький и незаметный в минуты опасных возбуждений Ванок Уланов выскочил на середину мастерской и крикнул:

— Играй!

Цыган, закрыв глаза, выпятил кадык и высочайшим тенором запел:

Эй, вот по улице козёл идёт…

Двадцать человек, приударив ладонями по столу, подхватили:

По широкой молодой идёт!
Он бородушкой помахивает

— выводил Цыган, притопывая, а хор дружно досказывал зазорные слова:

…потряхивает!

На маленьком клочке грязного пола, вздымая пыль, червём извивался, как обожжённый, в бесстыдных судорогах маленький, мягкий человек.

— Дел-лай! — кричали ему, и внезапно вспыхнувшее веселье было таким же тяжёлым и жутким, как недавний припадок озлобления.

К ночи Бубенчику стало хуже: он лежал в жару и дышал неестественно — наберёт в грудь много кислого, спиртного воздуха и, сложив губы трубкой, выпускает его тонкой струёй, точно желая свистнуть и не имея сил. Часто требовал пить, но, глотнув воды, отрицательно качал головою и, улыбаясь помутившимися глазками, шептал:

— Омманулся, не хочу…

Я растёр его водкой с уксусом, он заснул с неясной улыбкой на лице, оклеенном мучной пылью, курчавые волосы прилипли к вискам, весь он как будто таял, и грудь его едва вздымалась под рубахой, — грязной, полуистлевшей, испачканной комьями присохшего теста.

На меня ворчали:

— А ты перестал бы там лекаря играть! Лодырить мы все тут умеем…

На душе у меня было плохо, я чувствовал себя всё более чужим зверем среди этих людей, только Артём да Пашка, видимо, понимали моё настроение, — Цыган ухарски покрикивал мне:

— Эй, не робей! Меси тесто, девушка, — ждут ребята хлебушка!

Артём кружился около меня, стараясь весело шутить, но сегодня это не выходило у него, он вздыхал печально и раза два спросил:

— Ты думаешь — больно зашибли Яшку-то?

Шатунов, громче, чем всегда, тянул свою любимую песню:

Стать бы перекрёст двух проезжих дорог,
Стать бы, поглядеть, куда долюшка прошла…

Ночью я лёг на полу около Бубенчика, и, когда возился, расстилая мешки, он, проснувшись, пугливо спросил:

— Это кто ползает? Ты-и, Глохал?

Хотел подняться, сесть и — не мог: голова грузно упала на чёрное тряпьё под нею.

Уже все спали, шелестело тяжёлое дыхание, влажный кашель колебал спёртый, пахучий воздух. Синяя, звёздная ночь холодно смотрела в замазанные стёкла окна: звёзды были обидно мелки и далеки. В углу пекарни, на стене, горела маленькая жестяная лампа, освещая полки с хлебными чашками, — чашки напоминали лысые, срубленные черепа. На ларе с тестом спал, свернувшись комом, глуховатый Никандр, из-под стола, на котором развешивали и катали хлебы, торчала голая, жёлтая нога пекаря, вся в язвах.

Яшка тихо позвал:

— Глохал…

— Ой?

— Скушно мне…

— А ты говори, — рассказывай мне что-нибудь…

— Не знаю про что… Про домовика?

— Ну, про него…

Он помолчал, потом спустился с ларя, лёг, положил горячую голову на грудь ко мне и заговорил тихонько, как сквозь сон:

— Это перед тем, как отца в острог увели; лето было тогда, а я ещё — маленький. Сплю под поветью [7], в телеге, на сене, — хорошо это! И проснулся, а он с крыльца по ступенькам — прыг-прыг! Маненький, с кулак ростом, и мохнатый, будто варежка, серый весь и зелёный. Безглазый. Ка-ак я закричу! Мамка сейчас бить меня, — это я зря кричал, его нельзя пугать, а то он осердится и навек уйдёт из дома, — это уж беда! У кого домовичок не живёт, тому и бог не радеет: домовой-то, он — знаешь кто?

вернуться

4

лайдак (юго-зап.) — лодырь, ледащий (дурной, хилый) человек, негодяй, шатун, плут и гуляка — Ред.

вернуться

5

черная немочь — по-видимому, старое название острой лёгочной недостаточности — Ред.

вернуться

6

снохач (бранн.) — живущий незаконно со снохою — Ред.

вернуться

7

поветь — крыша над всем двором, или над воротами и переднею половиной двора, до дрина; крытый, тёплый двор; под поветь (на двор) или на поветь (верх) ставят лишние телеги, бороны, сохи, а на лето: сани, дровни — Ред.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: