Смотрит она на меня пристально и говорит ласково так:

— Вон там трактир, а хочешь — иди ко мне, чаем напою!

Не подумал и — без воли — пошёл за нею. Вот я в комнате; на стене лампа горит, в углу, под образами, толстая старуха сидит, жуёт что-то, на столе — самовар. Уютно, тепло. Усадила меня эта женщина за стол; молодая, румяная она, грудь высокая. Старуха из угла смотрит на меня и сопит. Лицо у неё большое, дряблое и словно без глаз. Неловко мне — зачем пришёл? Кто такие?

Спрашиваю молодку:

— Чем занимаетесь?

— Кружева плетём

Верно: с полки гроздьями коклюшки висят. А она вдруг задорно улыбнулась и говорит прямо в глаза мне:

— А ещё — гуляю я!

Старуха засмеялась жирновато:

— Экая ты, Танька, бесстыдница!

Не скажи старуха этого — я бы не понял Татьяниных слов, а понял сконфузился. Первый раз в жизни гулящую девицу столь близко вижу, а конечно, скверно думаю про них.

Татьяна смеётся.

— Гляди-ка, Петровна, покраснел он!

А меня уже и зло берёт: вот так попал! Прямо с покаяния да в окаянное! Говорю девушке:

— Разве этаким делом хвастаются?

Она дерзко отвечает:

— Я вот — хвастаюсь!

Старуха опять сопит:

— Эх ты, Татьяна, Татьяна!

А я — не знаю, что сказать и как уйти от них, — на ум не идёт! Сижу молчу. Ветер в окна постукивает, самовар пищит, а Татьяна уж и дразнит меня:

— Ой, жарко мне!

И кофту свою у ворота расстегнула. Лицо у неё хорошее, и хоть глаза дерзкие — привлекают они меня. Подала старуха вина на стол, простого бутылку да наливки.

«Вот, думаю, выпью я рюмку, денег дам и — уйду!»

Татьяна бойко спрашивает:

— О чём тоскуешь?

Не успел я удержаться и ответил:

— Жена померла.

Тогда, уже тихонько, спросила она:

— Давно ли?

— Пять недель только.

Застегнула девица кофточку свою и вся как-то подобралась. Очень это понравилось мне; взглянул в лицо ей молча, а про себя говорю: спасибо! Как ни тяжело было мне, а ведь молод я, и уже привычка к женщине есть, — два года в супружестве жил. Старуха, задыхаясь, говорит:

— Жена умерла — ничего! Ты молодой, а от нашей сестры все улицы пестры.

Тогда Татьяна строго приказала ей:

— Иди-ка ты, Петровна, ложись да и спи! Я сама провожу гостя и ворота запру. — А когда старуха ушла, спрашивает меня серьёзно и ласково:

— Родные есть у вас?

— Никого нет.

— А товарищи?

— И товарищей нет.

— Что же вы хотите делать?

— А не знаю.

Подумала, встала.

— Вот что, — говорит, — видно, что вы очень расстроены душой, и одному вам идти не советую. Вы на первое слово ко мне зашли, этак-то можно туда попасть, что не выдерешься: здесь ведь город! Ночуйте-ка у меня, вот постель, ложитесь с богом! Коли даром неловко вам, заплатите Петровне, сколько не жаль. А коли я вам тяжела, скажите не стесняясь — я уйду…

Понравилась мне и речь её и глаза, и не сдержал я некоей странной радости, усмехнулся, да и говорю:

— Эх, протопоп!

Удивилась Татьяна:

— Какой протопоп?

Совсем беда мне — опять сконфузился.

— Это, — мол, — поговорка у меня такая… То есть — не поговорка, а во сне иногда протопопа я вижу…

— Ну, — говорит, — прощайте!

— Нет уж, — мол, — пожалуйста, не уходите вы, посидите, если вам не трудно, со мной!

Села, улыбается.

— Очень рада; какой же труд?

Просит меня выпить наливки или чаю, спрашивает, не хочу ли есть. У меня после её серьёзной ласки слёзы на глазах, радо моё сердце, как ранняя птица весеннему солнцу.

— За прямое слово — простите, — говорю, — но хочется мне знать: правду ль вы сказали про себя, или так подразнить хотелось вам меня?

Нахмурила она брови, отвечает:

— Верно. Я — из таких. А что?

— Первый раз в жизни вижу такую девицу — совестно мне.

— Чего же вам совеститься? Я ведь не голая сижу!

И тихонько, ласково смеётся.

— Мне, — мол, — не за вас совестно, за себя, за глупость мою!

Рассказал ей без утайки мои мысли насчёт гулящих девиц.

Слушает она внимательно, спокойно.

— Между нами, — говорит, — разные есть, найдутся и хуже ваших слов. Уж очень вы легко людям верите!

Странно мне помириться с тем, что такая девица — продажная. Снова спрашиваю её:

— Что же вы это — по нужде?

— Сначала, — говорит, — один красавец обманул, я же назло ему другого завела, да так и заигралась… А теперь, иногда, и из-за хлеба приходится мужчину принять.

Говорит просто, и жалости к себе не слышно в её словах.

— А в церковь ходите?

Тут она вздрогнула, зарделась вся.

— В церковь, — говорит, — дорога никому не заказана.

Понимаю, что задел я её, и скорей говорю:

— Вы не так меня поняли! Я евангелие знаю и Марию Магдалину помню и грешницу, которой фарисеи искушали Христа. Я спросить вас хотел, не имеете ли вы обиды на бога за жизнь свою, нет ли сомнения в доброте его?

Она наморщила бровки, подумала и удивлённо спрашивает:

— Не вижу я, при чём тут бог?

— Как же, — мол, — он наш пастырь и отец, в его властной руке судьба человеческая!

А она говорит:

— Да ведь я людям зла не делаю, в чём же я виновата? А от того, что я себя нечисто держу, — кому горе? Только мне!

Чувствую — говорит она что-то добротное, сердечное, понять не могу.

— За свои грехи — я ответчица! — говорит она, наклонясь ко мне, и вся улыбается. — Да не кажется мне велик грех-то мой… Может, это и нехорошо говорю я, а — правду! В церковь я люблю ходить; она у нас недавно построена, светлая такая, очень милая! Певчие замечательно поют. Иногда так тронут сердце, что даже заплачешь. В церкви отдыхаешь душой от всякой суеты…

Помолчала и добавила:

— Конечно, и другой интерес есть — мужчины видят.

Удивляет она до того, что у меня даже пот на висках выступил, не понимаю я, как это у неё всё плотно и дружно складывается.

— Вы, — спрашивает она, — очень любили жену?

— Очень, — говорю. И всё больше нравится мне её хорошая простота.

И начал я рассказывать ей о своём душевном деле — про обиду мою на бога, за то, что допустил он меня до греха и несправедливо наказал потом смертью Ольги. То бледнеет она и хмурится, то вдруг загорятся щёки её румянцем и глаза огнём, возбуждает это меня.

Первый раз в жизни обернул я мысль свою о весь круг жизни человеческой, как видел её, — встала она предо мной нескладная и разрушенная, постыдная, грязью забрызганная, в злобе и немощи своей, в криках, стонах и жалобах.

— Где здесь божеское? — говорю. — Люди друг на друге сидят, друг у друга кровь сосут, всюду зверская свалка за кусок — где тут божеское? Где доброе и любовь, сила и красота? Пусть молод я, но я не слеп родился, — где Христос, дитя божие? Кто попрал цветы, посеянные чистым сердцем его, кем украдена мудрость его любви?

И рассказал ей о протопопе, как он меня чёрным богом пугал, как в помощь богу своему хотел полицию кричать. Засмеялась Татьяна, да и мне смешон стал протопоп, подобный сверчку зелёному, — трещит сверчок да прыгает, будто дело двигает, а кажись, и сам не крепко верит в правду дела своего!

А посмеявшись, затуманилась хорошая девица.

— Всего я не поняла, — говорит, — а иное даже страшно слушать: о боге дерзко вы думаете!

Я говорю:

— Не видя бога — жить нельзя!

— Да, — говорит, — да ведь вы с ним точно на кулачки драться собрались, разве это можно? А что жизнь тяжела людям — верно! Я тоже иногда думаю — почему? Знаете, что я скажу вам? Здесь недалеко монастырь женский, и в нём отшельница, очень мудрая старушка! Хорошо она о боге говорит сходили бы вы к ней!

— Что ж, я пойду! Я теперь везде пойду, по всем праведникам, нужно мне успокоиться!

— А я теперь спать, да и вы ложитесь, — говорит она, протянув руку мне.

Схватил я её, трясу и от души высказываю:

— Спасибо вам! Сколько вы мне дали, не знаю я, и как это дорого — не ценю в сей час, но чувствую — хорош вы человек, спасибо вам!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: