— А, понимаю! Дьявол был агентом фирмы кремационных печей! Конечно, так! Всё, что он говорил, — доказывает необходимость сжигать трупы… Но, знаете, какой прекрасный агент! Чтобы служить своей фирме — он даже во сне является людям…
Послание в пространство
…Не унижай сердца твоего ненавистью к тем, которые, когда сила твоя была нужна для них, звали тебя:
— Герой!
А теперь, когда ты оставил их, чтобы идти дальше к свободе твоей, зовут тебя:
— Варвар!
Береги ненависть твою для врага сильного, гнев твой против достойного, брось нищему духом только презрение твоё — если хочешь быть великодушен даже к ничтожному!
Что они? Ночь была временем славы их, среди сонного молчания рабов говорили они, рабы поклонились им, и рабы признали их вождями — что тебе до них, если сам ты не раб?
Осторожно звучала их речь о благе свободы, и негромко было слово их против насилия, не от их речей так красна заря возрождения, твоего сердца кровью окрашены великие дни!
Охраняя душный мрак исступлённого насилия, чёрные птицы не пугались голоса их. Разве эти люди были во тьме ночи путеводными звёздами? Они мелькали, как огни над болотами, и кто пошёл за ними — заблудился в цепкой тине противоречий, и уже погибли все они в грязи жалких вожделений своих.
Они всегда умеют вовремя присосаться к силе, чтобы питать дряблое тело своё живым соком её — только это и могут они!
Ты — сила, созидающая всё на земле! И когда ты не знал этого, но был нужен им, чтобы освободить их из цепей неволи и насилия, они лицемерно восклицали пред лицом твоим:
— Ты — сила, созидающая всё!
И толкали тебя вперёд на борьбу, веруя, что ты победишь, ты уничтожишь старых, истощённых насильников и тогда дашь им, новым, свободу насиловать тебя и на плечах твоих строить жалкое благополучие свое.
Но, победив однажды, ты захотел бороться до полного освобождения твоего из плена паразитов, и теперь, когда, открыв глаза, ты видишь созданное тобой и требуешь права своего быть хозяином жизни, они злобно кричат тебе:
— Варвар, идущий не созидать, а разрушать!
Им хочется, чтобы ты всегда созидал и созидал только для них, — усмехнись, если хочешь, слепоте паразитов твоих, но сохрани гнев твой для достойного врага.
Они взяли твоей сильной рукой несколько нищенских крох свободы для себя, они взяли её у тебя, точно воры и нищие, но и того не могут удержать слабые руки их, ибо старые насильники ещё имеют звериную силу бороться за первенство подлости своей, первенство насилия над тобой, Человек!
— Иди! Ты — неистощимая сила, созидающая всё, неиссякаемый источник творчества, тобою рождаются и боги и герои, что тебе, если черви дерзко ползают по голеням твоим? Стряхни их вовремя с тела твоего, дабы не проникли они, жадные и хитрые, на грудь твою…
И даже для того, чтобы плюнуть им презрительно в жадные, трусливые души, не оглядывайся на них.
Ибо и плевок презрения твоего будет честью и пищей паразитам твоим.
— Иди!
Все храмы на земле созданы твоими руками — иди дальше, чтобы создать храм истины, свободы, справедливости!
Иди, товарищ!
Солдаты
Патруль
Над городом угрюмо висит холодная, немая тьма и тишина. Звезд нёт, и не видно неба, бездонный мрак насторожился и как будто чутко ждёт чего-то… Лёгкие, сухие снежинки медленно кружатся в воздухе, точно боясь упасть на тёмные камни пустынных улиц.
Ночь полна затаённого страха; в тишине и мраке, пропитанном холодом, напряглось, беззвучно дрожит нечто угрюмое и щекочет сердце ледяными иглами…
Придавленные тьмой дома осели в землю, стали ниже; в их тусклых окнах не видно света. Кажется, что там, внутри, за каменными стенами, неподвижно притаились люди, объятые холодом и тёмным страхом. Они смотрят перед собой, не мигая, широко открытыми глазами и, с трудом сдерживая трепет ужаса в сердце, безнадёжно прислушиваются, молча ждут света, звука…
А с тёмных улиц слепым оком смотрит в окна жадный чёрный зверь…
Целый день в городе гудели пушки, сухо и зло трещали ружья, на улицах валялись трупы, смерть жадно упивалась стонами раненых.
Посредине маленькой площади, где скрещиваются две улицы, горит костёр… Четыре солдата неподвижно, точно серые камни, стоят вокруг него; отблески пламени трепетно ползают по их шинелям, играют на лицах, кажется, что все четыре фигуры судорожно дрожат и странными гримасами что-то сказывают друг другу. Сверкая на штыках, пламя течёт по металлу, точно кровь; острые полоски стали извиваются, стремятся кверху белыми и розовыми струйками…
На огонь и солдат отовсюду давит тьма…
Один из них, низенький, рябой, с широким носом и маленькими глазами без бровей, поправил штыком головни в костре; рой красных искр пугливо взлетел во тьму и исчез. Рябой солдат стал вытирать штык полой шинели. Высокий, тонкий человек, без усов на круглом лице, сунул ружьё подмышку и, вложив руки в рукава шинели, медленно пошёл прочь от костра. Солдат с большими рыжими усами, коренастый, краснощёкий, отмахнул руками дым от лица и хрипящим голосом заметил:
— А вот ежели накалить штык, да в брюхо, какому-нибудь…
— И холодный — хорошо! — негромко отозвался рябой. Голова его покачнулась.
Пожирая дерево, огонь ласково свистит, его разноцветные языки летят кверху и, сплетаясь друг с другом, гибко наклоняются к земле. Белые снежинки падают в костёр. Рыжий солдат сильно дышит через нос, сдувая снег с усов. Четвёртый, худой и скуластый, не отрываясь, смотрит в огонь круглыми, тёмными глазами.
— Ну, и много положили сегодня народу! — вдруг тихо восклицает рябой, раздвигая губы в широкую улыбку. И, ещё тише, он медленно тянет: — А-а-яй…
Уныло шипит сырая головня. Где-то очень далеко родился странный, стонущий звук. Рыжий и рябой насторожились, глядя во тьму, огонь играл на их лицах, и уши опасливо вздрагивали, ожидая ещё звука. Скуластый солдат не двигался, упорно глядя в огонь.
— Да-а… — сказал рыжий густо и громко.
Рябой вздрогнул, быстро оглянулся. И скуластый вдруг вскинул голову, вопросительно глядя в лицо рыжего. Потом вполголоса спросил у него:
— Ты — что?
Рыжий помедлил и ответил:
— Так…
Тогда скуластый солдат мигнул сразу обоими глазами и заговорил негромко и быстро:
— Вчера пензенский солдатик нашей роты земляка видел… Земляк говорит ему: «У нас, говорит, теперь бунтуют. Мужики, говорит, жгут помещиков… Будто говорят: ладно, будет вам, попили нашей крови, теперь — уходите… Да. Земля не ваша, она богова, земля-то. Она, значит, для тех, кто может сам на ней работать, для мужиков она… Уходите, говорят, а то всех пожгём». Вот…
— Этого нельзя! — хрипло сказал рыжий, шевеля усами. — Этого начальство не позволит…
— Конечно-о! — протянул рябой и, позёвывая, открыл глубокий, тёмный рот с мелкими плотными зубами.
— Что делается? — снова опустив голову, спросил скуластый и, глядя в огонь, сам себе ответил: — Ломается жизнь…
Во тьме мелькает фигура четвёртого солдата. Он ходит вокруг костра бесшумно, широкими кругами, точно ястреб. Приклад его ружья зажат подмышкой, штык опустился к земле; покачиваясь, он холодно блестит, будто ищет, нюхает между камнями мостовой. Солдат крепко упёрся подбородком в грудь и тоже смотрит в землю, как бы следя за колебаниями тонкой полоски стали.
Рыжий зорко оглянулся, кашлянул, угрюмо наморщил лоб и, сильно понизив свой хриплый голос, заговорил:
— Мужик, — разве он собака или кто? Он с голоду издыхает, и это ему — обидно…
— Известно! — сказал рябой солдат.
Рыжий сурово взглянул на него и наставительно продолжал:
— Можно было терпеть — он жил смирно. Но ежели помощи нет? И человек освирепел… Мужика я понимаю…
— Ну, конечно! — вполголоса воскликнул рябой, лицо его радостно расплылось. — Все говорят: один работник есть на земле — мужик… И которые бунтуют — тоже так говорят…