После рыбы Миусов, извинившись, встал и подошел к своим знакомым. Ольга Семеновна ждала его, кусая губы.

— Ну, что же они тебе сказали?

— Да ничего особенного, просто поздоровались. Я очень Петю люблю и давно его не видал.

— Отчего же Петру Александровичу самому не подойти к нам?

— Ну, я не знаю. Он считает это неудобным. Думает, что помешает нам.

— Отчего же ты не думал, что помешаешь им?

— Да как же я им помешаю? ведь он со своей собственной женою.

— А ты — со своей любовницей?

— Я повторяю, что это все — твоя фантазия. Но если и фантазия приносит огорчение, конечно, ее нужно устранить. Разведись со своим мужем, и хоть завтра я на тебе женюсь.

— Он мне развода не даст, и дело совсем не в том.

— А в чем же?

— В том, что тебе первый встречный дороже меня, что ты готов дружить и быть близким с людьми, которые меня нисколько не уважают и оскорбляют на каждом шагу. И все это потому, что в глубине души ты сам на меня так же смотришь. Я не спорю, может быть, ты меня любишь, но такой любви — грош цена. Любовь всегда есть выбор, предпочтение, а представься такой случай, что тебе пришлось бы выбирать между мною и твоими знакомыми, ты меня сейчас же бы выставил за дверь. Да, ты меня любишь, я тебе нравлюсь, но ты меня кожей любишь, не глубже.

— Что ж ты хочешь, чтобы я сделал?

— Именно то, что ты считаешь нужным.

— Ты хочешь, чтобы я раззнакомился со своими друзьями?

— Я хочу, чтобы ты не был с теми людьми, которые меня ненавидят.

— Я таких не знаю. Составь мне список.

— Послушайте, Родион Павлович, почему вы со мной разговариваете, как с дурой, злой дурой?

— Потому что я хочу определенного от вас ответа. Я хочу знать, чего вы от меня хотите?

— Чтобы вы поступали так, как поступает благородный человек, когда он любит и когда он уважает ту, которую любит.

— То есть вы хотите, чтобы я прекратил знакомство и, может быть, дрался бы на дуэли со всеми теми, кто, по вашему мнению, к вам недостаточно почтительны?

— Да.

— Но ведь вы можете ошибаться.

— Это — мое дело.

— Хорошо, я вам обещаю это.

Ольга Семеновна отпила вина и, помолчав, продолжала другим тоном:

— Ты меня должен простить, Родион. Я несколько устала все эти дни, но то, что я говорила, верно. В другую минуту я, может быть, не сказала бы этого, сказала бы в другой форме, но отчасти я даже рада, что все так вышло, как говорится, начистоту.

— Перестанем говорить об этом. Я тебе обещал и слово свое держу.

— Но, может быть, тебе это будет трудно делать?

— Нет, потому что я люблю тебя не только кожей…

— Какой ты злой! все помнишь… мало ли что скажешь, не подумав!

Он взял небольшую, полную и смуглую руку Ольги Семеновны и, нежно проводя по ней пальцем другой своей руки, стал медленно говорить:

— Любить кожей! и это — неплохо! знать каждую впадинку, каждый кусочек этой твоей руки и чтобы к нему привязаться так, чтобы он был почти как свой собственный, почти не желанный, а между тем немыслимо жить без него! У кого это? у Мицкевича сказано, что родина похожа на здоровье, о нем вспоминают, когда его лишены. Или это у Гейне? Мицкевич, как поляк, слишком серьезен и «поэтичен» для такой шутки, а у Гейне не было никакой родины. И вот так же любить кожей, а потом эта любовь притянет к себе и сердце, и ум, и всю жизнь.

Он говорил несколько печально, и Ольге Семеновне показались опасными такие размышления о любви. Она сама подняла свою руку так, чтобы Миусов мог ее поцеловать, и сказала небрежно:

— Да, Тидеман хотел с тобой поговорить о чем-то…

— О чем нам говорить? у нас нет, кажется, никаких общих дел.

— Не знаю. Тидеман без всякого дела не искал бы свидания. Он слишком серьезный человек, и потом, он большой мне друг и всегда относится ко мне прекрасно.

— Хорошо, я поговорю с ним. Ты скажи, когда, — ответил Миусов равнодушно, не переставая разглядывать смуглую руку Ольги Семеновны, которую не выпускал из своей.

Глава шестая

Матильда Петровна все еще не выходила, хотя, казалось бы, в такой ясный, солнечный день можно было бы рискнуть покинуть комнаты. От стекол свет казался узорным и так радостно проходил в дальний угол, где стояли искусственные цветы, вдруг оказавшиеся пыльными, что даже сидеть в комнате было веселее. Если бы не воспоминания и не заботы о сыне, можно было бы спокойно и просто жить изо дня в день, хотя бы и не в Петербурге. Именно даже не в Петербурге, а в маленьком уездном городе или усадьбе, сведя жизнь только к солнечному лучу, снегу, небу, может быть, к церковным службам, отбросив все другие чувства, которыми она жила, и которые ей доставляли только смутные и горькие волнения.

Матильда Петровна взяла клубок желтой шерсти и передвинула его на солнце. Осветилась и кисть ее руки, старая, почти прозрачная, с синими жилками. Может быть, действительно, больше ничего не надо этой, когда-то целованной руке и самой Матильде Петровне, — как чувствовать тепло, видеть солнце на желтой шерсти и слышать вдали едва различимый благовест. Хорошо бы, если бы за окном была видна снежная равнина, — делаешься легкой, простой и покорной, почти неживой! И, вероятно, там придется долго идти не то по снегу (только не холодному), не то по облакам, ни о чём не думая, чувствуя только тепло и зимнее небо и слыша колокола оттуда, куда идешь!..

Да, но Матильду Петровну беспокоили и волновали чувства и воспоминания. Она беспокоилась и страдала — значит, жила.

Ей казалось, что голос Родиона доносился издалека, между тем как Миусов стоял совсем против нее у рабочего столика.

— Вы немного заснули, мама, или задумались?

— Мне очень хорошо было, Родя; будто ангел меня пером задел… наверное, я скоро умру.

И Матильда Петровна, открыв глаза, с которых будто еще не совсем спала светлая пелена, посмотрела на лицо сына, несколько обрюзгшее, такое земное, на котором была печаль, недовольство и смущение.

— Я не слышала, как ты вошел, верно, в самом деле задремала, хотела было выйти сегодня, да так просто на солнышке просидела. Может быть, это и лучше! теперь мне очень хорошо, а на дворе, может быть, холодно, и потом, ходят всякие люди… Одна суета!

— Я хотел немного поговорить с вами, — и в голосе, и в лице Родиона Павловича можно было заметить, что то, о чем он хочет говорить, совсем не подходит к теперешнему настроению матери, будто они говорили бы на разных языках. Но он так сильно думал об одном, что этого не заметил. Не получив приглашения к разговору, он продолжал сам:

— Вы, мама, пожалуйста, не сердитесь, если не можете, — скажите мне прямо, но мне очень нужны деньги.

— Тебе очень нужны деньги? — повторила Матильда Петровна так, будто до нее дошли только буквы, а не смысл фразы.

— Да, очень нужны. Я знаю, что особенно лишних у вас нет, но может быть, вам удастся как-нибудь устроить. Я вам обещаю, что раньше весны эту сумму вложу в банк. Мне очень стыдно, но я счел за лучшее быть откровенным и попросить у вас, чем тайно обращаться к ростовщикам. Они бы мне, конечно, дали, но ведь это всегда невыгодно. Мне нужно не очень много, каких-нибудь рублей пятьсот, но у меня их нет сейчас, а между тем это не сделает особенной бреши в вашем капитале.

Очевидно, смысл некоторых слов достиг соображения Матильды Петровны, потому что лицо ее оживилось, сделавшись сухим, печальным и упрямым.

— А зачем тебе нужны деньги?

— Не все ли вам равно, раз вы мне верите, что они мне нужны?

— Ты хотел быть откровенным, — так будь откровенен до конца. Ты мог бы со мной посоветоваться.

— Нет, в этом деле я не могу ни с кем советоваться.

— Ах, Боже мой! неужели ты думаешь, что я не понимаю, в чем дело, и неужели ты думаешь также, что я тебе дам хоть копейку? Это не значит, что я против каких-нибудь твоих связей, даже увлечений, но именно эта женщина! Она даже не шикарна! Прямо какое-то наваждение!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: