— Где же вы живете?
Она даже повернулась, чтобы услышать ответ, и увидела еще не старую женщину с ясно еврейским лицом и слишком большою головою.
— Где же вы живете? — повторила она еще раз.
— Если хотите, нигде.
— Как, нигде? но ведь вы же сказываете, что вы здесь третий день!
— Даже четвертый.
— Почему же вы нигде не устроились?
— Почему? потому что у меня нет денег, т. е., если хотите, деньги у меня есть, и много денег, сто тридцать пять рублей, но я их берегу, потому что, может быть, их придется отдать для дела, а без дела, что же? без дела я не дышу…
— Но разве у вас нет знакомых в городе, у которых вы могли бы остановиться?
— Есть, даже родные, но для дела я не могу там остановиться. Они не должны знать, что я дышу, а потом сразу я явлюсь.
Почему-то Валентине показалось, что она говорит с безумной, но опять она удержалась, желая слышать и, еще больше, самой рассказать какие-то необходимые мелочи, которые в данную минуту казались ей важнее всего, и без которых она не могла бы, по выражению своей собеседницы, «дышать».
— Хорошо еще, что эти дни не холодно, а то у меня пальто легкое, на провинциальный климат.
— А откуда вы приехали?
— Лучше спросите, откуда я не приехала. Где только я ни была! сколько денег истратила! Когда я из Белой Церкви выехала, у меня целых двести рублей было. Сначала как безумная тратила. Подумать: в полгода шестьдесят пять рублей прожила, но теперь наконец нашла.
— Что же вы нашли?
— Мужа нашла.
— Какого мужа?
— Своего мужа.
— Куда же он девался?
— Вот в том-то и вопрос, куда он девался.
— Он пропал или уехал от вас?
— Уехал или пропал, как хотите, говорите. Уехал скорее, потому что куда же пропасть такому большому мужчине? он не наперсток.
— И полгода вы не имели от него сведений?
— Полгода! я дышу, если полгода! Десять лет с полгодом, как нет его.
— Вы говорите, что ваш муж пропал вот уже десять лет? Отчего же вы его раньше не отыскивали?
— Все ждала, что сам вернется; каждый обед лишний прибор ставила, постель на две подушки раскладывала, а потом не выдержала.
— Может быть, ваш муж уже умер или разлюбил вас.
— Как умер, как разлюбил? такой большой, толстый мужчина. Я знаю, что он сделал! — Что же он сделал?
— На другой женился. Разве я умерла, разве это — не нога, это вам не живот? Зачем же на другой жениться?
— И вы такого человека отыскиваете?
— Такого человека! Такого человека поискать — не отыщешь. Белый, как вата, полный, а вы говорите: такого человека!
— Но ведь у вас развод, кажется, дается очень легко; его даже судить не будут.
— Что такое значит «у нас»? что вы хотите — «у нас»?
— Я думала, что вы — еврейка.
— Я — еврейка, только еще отец мой был крещеный, и зовут меня Пелагея Николаевна. И он крестился, как на мне женился. Не крестился бы, наверное, не пропал бы.
— А как зовут вашего мужа?
— Этого я вам не скажу покуда. Когда все дело сделаю, тогда все и узнают.
— Но как же вы нигде не живете? может быть, вы ничего и не едите?
— Нет, я сегодня утром ела в чайной на Пушкинской. Там очень чисто, граммофон даже «хавэ» играет.
— И вы все любите вашего мужа?
— Не дышу, если не люблю! Зачем же я постель на две подушки раскладывала, зачем я в полгода шестьдесят пять рублей прожила, зачем я на Пушкинской кошачью колбасу ем да «хавэ» слушаю? значит — люблю. И какой мужчина, если бы вы видели! Дышать бы перестали!
Валентина вдруг тихо сказала:
— Я вас понимаю, я сама так же люблю.
— А где же вы моего видели?
— Да я не вашего, я своего люблю.
— Толстый, борода большая?
— У него совсем бороды нет, и не очень толстый.
— Это плохо. Но вы еще девушка молодая, вы этого не понимаете.
— Знаете что, Пелагея Николаевна? Так как вам некуда деваться, идемте со мною. У нас места хватит, и вы нас не объедите.
— Вы говорите, у вас гарнированный дом? сколько он в месяц приносит?
— У нас никакого дома нет. Я просто к себе вас зову.
— Сколько вы с меня возьмете?
— Да ничего с вас не возьму!
— Нет, этого не говорите. Теперь ночь, вы говорите: ничего, а утром папа, мама встанут, скажут: «пять рублей в день», потом скажут: «диван сломала».
— У меня папы никакого нет, а мать ничего не скажет. Вы мне просто очень понравились, и я вас приглашаю гостить.
— Что там, понравилась! я — бедная женщина: сердце есть — люблю, две ноги есть — хожу, что тут, понравилась?! А если это серьезное предложение, то я вам буду платить полтинник в неделю.
— Если это вас успокоит, платите.
Во всю дорогу они почему-то не говорили, так что Валентина могла свободно проводить какую-то параллель между своим чувством к Миусову и смешною привязанностью Пелагеи к толстому белому мужчине, который десять лет как пропал.
Анна Ивановна, которой Валентина вкратце рассказала историю приблудной еврейки, поинтересовалась только, есть ли у новой квартирантки паспорт, который последняя и не замедлила вытащить из кармана второй нижней юбки.
Разоблачившись, она оказалась отнюдь не существом, у которого только одно сердце, чтобы любить, и две ноги, чтобы искать бежавшего мужа. Она оказалась полненькой, приятной дамой, похожей не на бесплодную Иезавель, а скорей из породы добродетельных Реввек, к которым так идет носить парик и быть окруженной кучей курчавых ребятишек, которых они народили во славу божию.
Очевидно, она устала, потому что, сняв платье и две нижних юбки, она тотчас улеглась на диване, сломать который не предвиделось опасности, и прошептала, перед тем как заснуть:
— Вы — добрая девушка. Вас Бог наградит, а полтинник, мадам, я вам внесу завтра вперед за неделю.
Глава семнадцатая
Когда Люба закрывала глаза, ее веки походили на куриные. Это было смешно и жутко, особенно при общем ее птичьем виде, но в данную минуту Павел почти предпочел бы, чтобы она их не открывала, так неуютен и страшен был ее взгляд. Основанием ее речей и взглядов была как будто ревность о Боге и любовь к нему, Павлу, но порой казалось, что это основание лежит так глубоко, что о нем почти забыли, а любовно развиваются и холятся только произошедшие от него ненависть и желание мстить всем настоящим и кажущимся обидчикам. «Ангел мстительный» — хотелось бы сказать, но дело в том, что впечатление страшного происходило не столько от неистовой жестокости ее желаний, сколько от соединения ненависти с бессилием, с чем-то смешным и уродливым. Уродливым не потому, что Люба была калекой, а потому, что непомерная злоба почти воочию разрывала ее бессильное тело, захлестывая и правду, которую она искала, и любовь, которою горела. Ее любовь не могла называться желанием, но она была лишена всякой любовности, нежности и сожаления, а скорее представлялась какой-то опустошающей и разрушающей защитой. Можно было бы вскрикнуть, если бы она привлекла брата к себе на грудь. Она ненавидела не только врагов Павла, но еще больше его друзей, тех, кого он любил или мог бы полюбить, хотя знала, что полюбить он может только достойных любви людей. Одного его она берегла, считая ревность и мстительность за любовь.
Мальчик вздрогнул, когда она неожиданно прикоснулась к его руке своею маленькой воспаленной ладонью и, подняв куриные веки, опять сухо и безжалостно засверлила глазами, говоря:
— Ты говоришь: Матильда Петровна нездорова?
— Да, она очень слаба.
— Она, наверное, умрет, а твоему Родиону хоть бы что! Разве это человек? это жеребец заводский! Он все, все принесет в жертву своему телу. Ну, хорошо, он твоей любви не видит, ему ее не понять, но он уверяет, что мать свою любит… любит, а сам Бог знает где путается! какая же это любовь?
— Он не знает, что положение Матильды Петровны так тяжело.
— Ты всегда готов его оправдывать; а если бы и знал, все равно поступал бы так же! Я бы расстреляла этих толстокожих. А что Матильда Петровна умрет, в этом нет ничего удивительного: ее Бог наказывает!..