— За что, Люба, наказывает?
— Он еще спрашивает, святая душа! За тебя, конечно. Если Родион тебя не видит, то мать его тебя просто терпеть не может. А разве ты виноват, что ты — сын ее мужа и любишь ее сына больше, чем она сама? Я бы на твоем месте их дом сожгла! Какие слепые дряни! Старухе-то давно нужно о смерти думать, а она все злобится, всем жить мешает. Но она умрет, умрет, вот увидишь! одна умрет! сынок-то не придет!
— Зачем, Люба, так говорить? Разве тебе легче будет, если случится так, как ты говоришь?
— Легче, потому что я буду видеть справедливость! Буду видеть, что правда не забыла нас, что есть Бог в небе!
— Отчего ты, Люба, такая злая?
— Потому что я хочу правды.
— Разве это всегда делает злым человека?
— Я не знаю. Я сделалась такою, какой ты меня видишь. Меня Бог не забывает! — и она посмотрела на плед, которым были укутаны ее ноги.
— Ты можешь выздороветь.
— Зачем? Я именно вот так в колясочке и хороша. И потом, вылечись я, — я могу сделаться добрее, это опять-таки не дело. Это, как говорится, не стильно, понимаешь? — Зачем шутить и злобиться? ты никого не любишь.
— Я тебя люблю.
— Чего же ты бы хотела?
— Чтобы я была для тебя одна, как ты для меня один. Чтобы я могла, имела право оторвать голову всем, кто к тебе подойдет. Только, ради Бога, не думай, что я влюблена в тебя.
— Ты говоришь: оторвать голову, разве это приятно?
— Я думаю, что довольно приятно! Ах, это Родион Павлович? — крак — без головы. Матильда Петровна, добрая старушка? — крак — то же самое! Занятнее всякого Майн Рида быть таким божьим щелкунчиком.
И Люба даже щелкнула зубами, но потом рассмеялась коротко и сухо. Опустив снова глаза, она немного помолчала, затем начала спокойно:
— Ну, полно шутить. Расскажи мне лучше, откуда ты достал тогда деньги для этого дурака?
— Это — целая история! Представь себе, я их достал у Верейского, мужа как раз той самой женщины, для которой Родион Павлович и искал эту сумму.
— Я думала, что такие случаи бывают только в фарсах.
— А вот случилось и в истории, которая совсем не похожа на фарс.
— Ну, положим, не далеко отъехала. И что же, этот колпак не знал, что дает деньги любовнику своей жены?
— Представь себе, что знал.
— Это мне начинает почти нравиться! А другой не догадался, откуда эти деньги?
— Люба, зачем ты меня об этом спрашиваешь?
— Чтоб посмеяться. Это не каждый день встречается. Только не понимаю, отчего ты молчишь. Или боишься выдать своего друга? Ты его выдал уже молчанием. Со мною нужно быть откровенным. Ну, признавайся! он отлично догадался и просил тебя даже еще раз сходить туда. Не прямо просил, конечно, а так, делал разные роковые намеки, и ты бегал, доктор давал, а Родион брал. Ну, что ж ты молчишь? Отчего ты не смеешься? Ведь это же колоссально весело!
— Этого не было! — сказал Павел.
— Чего не было?
— Я туда больше не ходил.
— Удивляюсь твоему непослушанию. Как же так? Даме нужно новое белье, а Павел Павлов какое-то благородство соблюдает! Кому это нужно? Ведь тебя не убудет, а Родион Павлович изволит расстраиваться.
— Зачем ты меня мучаешь?
— Я тебя не мучаю, я только правду говорю. Я тебе верю, что ты не ходил, но все остальное было так, как я рассказала. Я ведь завела этот разговор неспроста. Я тебе хотела предложить: у меня часто остаются деньги от хозяйства, так, когда тебе понадобится, я тебе их дам, но с условием, чтобы ты говорил, что эти деньги от Верейского.
— Для чего тебе это нужно?
— Я хочу, чтобы Родион Павлович еще больше тебя любил, а чтобы тебе легче доставалась эта любовь.
Она вдруг бросила спокойный тон и продолжала необыкновенно пламенно:
— Я хочу, чтобы ты видел своими глазами, какая пустая дрянь твой идол, и чтобы тогда любил его, если можешь.
— Я его спасу!
— Вот и спасай! Я тебе предлагаю для этого деньги, хотя и стоило бы ему пустить себе пулю в дурацкий лоб.
— Я его иначе спасу, Люба.
В ответ Люба громко рассмеялась и смеялась долго, взмахивая маленькими ручками. Когда ее смех умолк, оказалось, что в передней давно уже звонит звонок, как бы отвечая ее смеху.
— Отвори, Павел, — дома никого нет. Николай ветром вошел в переднюю.
— Я тебя искал везде, Павел. Необходимо очень быстро действовать, т. е. не столько действовать, сколько быть настороже.
— Кто там пришел? что вы там шепчетесь? идите сюда! — закричала Люба с своего креслица.
— Это ко мне, Люба, — Николай Зайцев.
— Он может прийти сюда! ведь у тебя нет от меня секретов!
— Ты можешь говорить! — отнесся Павел на вопросительный взгляд Зайцева.
— Вот в чем дело. Я тебе давно говорил о Тидемане. Он запутал твоего родственника, Миусова Родиона. Он предложил ему от общества, членом которого он состоит, чтобы тот за большую сумму украл из министерства, где он служит, важную для них бумагу. Так как я знаю, что ты его очень любишь, я тебя предупреждаю, чтобы ты следил, как бы он этого не сделал, потому что Тидеман — изменник и провокатор, он не сегодня завтра всех выдаст, и тогда Миусову несдобровать; а покуда у Тидемана нет расписок, и от всего можно отпереться. Я их предупреждал, но в Тидемана все верят, и меня просто выгнали.
— Боже мой! Боже мой! — проговорил Павел, не замечая, как Люба, впившись руками в плед и вытянув шею, раскрыла глаза и рот, с каким-то восторгом впивала каждое слово Зайцева. Наконец она сказала совсем чистым голоском:
— А что же, Родион Павлович Миусов согласился на эту сделку?
— Значит, согласился, — ответил просто Николай, не оборачиваясь к девушке.
Будто какая-то рессора лопнула в Любе. Откинувшись на спинку кресла, подняв к потолку лицо и руки, она снова залилась смехом. Смех пучками вылетал из ее горла, потрясая и грудь, и плечи, и старое кресло. Павел быстро схватил ее за руки, почти прошептал:
— Люба, перестань, перестань сейчас же, а то я не знаю… я тебя на месте задушу!
Девушка удивленно перестала смеяться и не то серьезно, не то на7смешливо сказала:
— Теперь я вижу, Павел, что ты и вправду в святые готовишься.
Глава восемнадцатая
После разговора с Тидеманом Родиону Павловичу как-то все стало удаваться. Удаваться, собственно говоря, было нечему, но и у него, и у Ольги Семеновны оказались деньги, и их любовь еще больше расцвела. Миусову больше ничего и не нужно было, как быть уверенным в той, которую он любил, и не рыскать по ростовщикам. А Верейская это время сделалась особенно предупредительной и милой. Хотела быть всегда вместе и даже в служебные часы раза по два в день звонила Родиону Павловичу. Ее не смущало некоторое облако, которое, вопреки увеличивающемуся счастью, все чаще набегало на лицо ее возлюбленного, особенно при взгляде на Владимира Генриховича. Иногда она заставала Миусова перед отрывным календарем. Он перебирал листки, говоря про себя:
— Еще три недели!..
Обняв Родиона, Ольга Семеновна спрашивала:
— А что будет через три недели?
— Ничего особенного. Через три недели я могу еще получить денег.
— Неужели уж у тебя все вышли? Эти деньги — как вода. Мы, пожалуй, слишком много тратим. А я не знаю: если моя любовь к тебе все так же будет увеличиваться, я прямо лопну через три недели, умру, задохнусь.
— От этого не умирают…
— А хорошо бы! Умереть от любви, вот так!
И она потянулась, как невыспавшаяся кошка, чтобы показать, как умирают от любви.
Они помолчали, будто не зная, что еще сказать. Потом Верейская произнесла:
— Да, сегодня опять Генрихович куда-то нас тащит. По правде сказать, мне отчасти надоело это шлянье. Хотелось бы посидеть дома с тобою. Я даже пение как-то забросила.
— Но ведь теперь ты видаешь гораздо меньше людей. Один Тидеман зачастил. Это иногда скучно, но, в общем, он добрый малый и тактичен: уходит всегда вовремя.
Действительно, за последнее время не было дня, чтобы полная фигура папа Тидемана не показывалась в комнатах Верейской, между тем как другие ее приятели и приятельницы несколько ее забросили. Старый антрепренер как бы следил за нашей парой и часто, когда чувствовал, что на него не смотрят, обращал беспокойный и пристальный взгляд на лицо Миусова. Но как только внимание возвращалось на него, он вызывал улыбку на свои глаза и обычные шутки на толстые, красные губы. Являлся он всегда с шумом и грохотом, шутками, цветами, конфектами и вином, веселый и покровительственный, и увлекал куда-нибудь в такое место, где можно было ожидать еще большего шума и веселья. Он не только не мешал им, как сказал Миусов, но, наоборот, как бы поддерживал их страсть искусственным забвением всего окружающего. Притом без него было просто-напросто скучнее. Это как-то завелось само собою — болтаться и кутить с Генриховичем, а потом оставаться одним только для нежностей, без всяких разговоров.