Долго наслаждался я вкусом утраты, с радостью напоминал себе, что юность миновала — ведь приятно чувствовать, как остывает сердце, и, приложив к нему руку, словно к еще дымящемуся очагу, сказать: оно уже не обжигает. Медленно перебирал я в памяти всю свою жизнь, мысли, страсти, дни восторга и дни печали, порывы надежды, щемящую тоску. Я разглядывал их так, как турист в катакомбах неспешно рассматривает выстроенных в ряд мертвецов.[103] На самом деле я немного прожил, но воспоминания гнетут меня, как давит на стариков груз долгих лет. Мне чудилось порой, я жил столетия, и во мне заключены частицы множества исчезнувших существ.[104] Почему? Я любил? Ненавидел? Стремился к чему- то? Вновь сомнения; я жил монотонно, неподвижно, и ни слава, ни удовольствия, ни знания, ни деньги не заставляли меня сойти с места.
Сейчас я расскажу то, о чем никто не знает, и близким известно не больше других; они были для меня как постель — я сплю на ней, но сны мои ей неведомы. А впрочем, разве человеческое сердце не бескрайняя пустыня, куда ничто не проникнет? Страсти умирают там, задыхаясь, словно путники в Сахаре, и некому услышать их крик.[105]
В коллеже я грустил, тосковал, сгорал от желаний, пылко стремился к жизни необычной и бурной, мечтал о страстях, все хотел перечувствовать. Мне исполнилось двадцать лет, передо мною был весь мир, светлый, благоуханный. Будущее виделось мне в блеске и победном марше, как волшебная сказка, где одна за другой разворачиваются галереи, искрятся в огне золотых светильников драгоценные камни, волшебное слово распахивает заколдованные двери, и чем дальше, тем прекраснее дали, и сияние их ослепляет и радует.
Я безотчетно стремился к чему-то великолепному, чего не мог бы ни словами выразить, ни представить в какой-либо форме, но тем не менее я действительно желал этого, желал непрестанно. Мне всегда нравилось все яркое. Ребенком я протискивался сквозь толпу к занавесу знахарей,[106] чтобы увидеть красные галуны их слуг и увитые лентами поводья лошадей; я подолгу стоял перед шатром акробатов, разглядывая их пышные панталоны и вышитые воротники. О, как нравилась мне канатная плясунья![107] Нравилось, как у ее лица раскачиваются длинные серьги, как подпрыгивает на груди ожерелье из крупных бусин. Сердце замирало, когда она взлетала высоко, до самых светильников, развешанных между деревьев, и ее расшитая золотыми блестками юбка хлопала, подскакивая и раздуваясь в воздухе! Это были первые женщины, которых я любил. Моя душа томилась при виде их выпуклых бедер, туго обтянутых розовым трико, гибких, унизанных кольцами рук — они закидывали их за спину, выгибаясь так, что перья тюрбана касались земли. Уже тогда я пытался разгадать тайну женщины. (Нет такого возраста, когда об этом не думают: в раннем детстве мы с наивной чувственностью прикасаемся к груди взрослых девушек, когда они целуют нас и берут на руки; в десять лет мечтаем о любви; в пятнадцать она приходит; в шестьдесят еще храним ее; и если мечтают о чем-то мертвецы, так это о том, чтоб под землей пробраться в ближайшую могилу и, приподняв саван покойницы, помешать ее сну.) Итак, женщина была пленительной тайной, кружившей мою бедную ребяческую голову. Когда одна из них мельком смотрела на меня, я уже тогда предчувствовал что-то роковое в этом волнующем, плавящем волю взгляде — это было и прекрасно и страшно.
О чем я мечтал долгими вечерами, сидя за уроками, опершись локтем на стол, глядя, как удлиняется в пламени фитиль лампы и масло капля за каплей падает в чашечку, в то время как товарищи мои скрипели перьями по бумаге и слышались изредка шорох страниц да звук захлопнутой книги? Я спешил скорее выучить уроки, чтобы всласть отдаться дорогим мечтам. Предвкушая в этом настоящее удовольствие, я начинал с того, что принуждал себя мечтать, как поэт, захваченный замыслом и возбуждающий вдохновение. Я развивал мысль все дальше, поворачивал ее разными гранями, погружался в ее глубины, возвращался и начинал сызнова. Вскоре возникал необузданный бег воображения, волшебный прыжок за пределы реальности, я переживал приключения, придумывал истории, возводил дворцы, жил в них, как император, опустошал все алмазные копи и пригоршнями рассыпал драгоценные камни по дороге, что расстилалась передо мной.
А когда наступал вечер, и мы лежали в белых постелях за белыми пологами, и надзиратель одиноко прохаживался по дортуару, как глубоко уходил я в себя, с наслаждением скрывая в груди эту жаркую трепещущую птицу! Обычно я долго не засыпал, слушал бой часов, и чем дольше они звонили, тем счастливее я был; казалось, они увлекали меня вдаль, напевая, приветствуя каждый миг моей жизни и говоря: «Вперед! Вперед! В будущее! Прощай! Прощай!» И когда угасал последний отзвук, стихал гул в ушах, я говорил себе: «Завтра они будут бить в тот же час, но завтра останется на день меньше и днем ближе к ней, к сияющей цели, к будущему, к солнцу. Сейчас его лучи тянутся ко мне, а тогда я прикоснусь к нему». Но я вспоминал, что будущее придет не скоро, и засыпал, едва не плача.
Некоторые слова волновали меня, особенно женщина, любовница, первому я искал объяснения в книгах, на гравюрах, на картинах, где я хотел бы сорвать покровы, чтобы обнажить тайну. В день, когда я, наконец, разгадал все, наслаждение, как высшая гармония, сначала оглушило меня, но скоро я пришел в себя и с той поры жил радостней, и гордость шептала мне: я — мужчина, существо, созданное так, чтобы однажды получить свою женщину. Я узнал тайну жизни, и это было равно тому, как если бы я что-то испытал. Мои желания не шли дальше, я довольствовался тем, что узнал. Что же до любовницы, то она для меня была существом демоническим, один волшебный звук этого слова приводил меня в безумный восторг. Это ради нее разоряли и завоевывали страны короли, для нее ткали индийские ковры, чеканили золото, шлифовали мрамор, потрясали мир. Она спит на атласных подушках, а рабы с опахалами из перьев берегут ее сон, слоны с грузом даров ждут ее пробуждения, паланкины медленно несут ее к берегам водоемов, она восседает на троне, в блеске и благоухании, недосягаемая для толпы, презирающей и боготворящей ее.
Загадка женщины незамужней, и потому еще более женственной, волновала и манила меня двойным соблазном: любовью и роскошью. Но больше всего я любил театр, мне нравилось там все, от шума в антрактах до коридоров, по которым я шел, волнуясь. Представление уже начиналось, когда я взбегал по лестнице — слышались музыка, говор, аплодисменты, — я входил в зал, усаживался, воздух там благоухал жарким ароматом нарядных женщин, фиалок, белых перчаток, вышитых платочков. Заполненные публикой галереи, гирлянды цветов и бриллиантов словно замирали, готовые внимать пению. На сцене была актриса, грудь ее волновалась, лились быстрые звуки, голос, повинуясь ритму, летел бурным мелодичным вихрем, под руладами вибрировало напряженное горло, словно лебединая шея под порывами ветра. Она простирала руки, вскрикивала, рыдала, метала молнии, взывала к чему-то с невыразимой страстью, и, когда возвращалась прежняя мелодия, казалось, голос этот вырывает из моей груди душу, чтоб она слилась с ним в страстном трепете.
Ей аплодировали, бросали цветы, и я, как в бреду, наслаждался обращенным к ней поклонением толпы, любовью всех и вожделением каждого. Тогда у меня и проснулось желание быть любимым любовью всепоглощающей и страшной, любовью принцессы или актрисы, что полнит душу гордостью и в одночасье делает равным богачам и сильным мира сего! Как прекрасна женщина, которой все рукоплещут, завидуют, о ней страстно грезят ночами, она является в ярком сиянии огней, блистательная и поющая, она живет в идеальном мире поэзии, для нее сотворенном! Для любимого у нее должна быть любовь необыкновенная, много прекрасней той, что льется волнами во все распахнутые, впитывающие ее сердца, должны быть песни, более нежные, ноты, более низкие, страстные, трепетные. Если б я мог приникнуть к устам, откуда льются эти небесные звуки, коснуться блестящих, искрящихся под жемчужной диадемой волос! Но театральная рампа представлялась мне границей иллюзии; за ней начинался мир любви и поэзии, страсти были там прекрасней и выразительней, леса и дворцы там рассеивались, как дым, сильфиды спускались с небес, все пело, все любило.
103
В 1840 году, по пути на Корсику, Флобер посетил в Бордо склеп Базилики святого Михаила, где видел мумифицированные тела, найденные в начале XIX века на соседнем кладбище.
104
Позже этот мотив возникнет в стихах Бодлера: «Душа, тобою жизнь столетий прожита!» (Сплин, LXXV. Перевод Эллиса.)
105
Реминисценция из повести Шатобриана «Рене, или Следствие страстей» (1802): «Звучания, которыми страсти отдаются в пустоте одинокого сердца, подобны неясному ропоту ветров и вод среди безмолвия пустыни…» (Перевод Н. Рыковой.)
106
Знахари — бродячие торговцы лекарственными снадобьями и зубные лекари.
107
Возможно, это воспоминание о представлениях, которые давала в Руане в 1836 году знаменитая акробатка мадам Саги.