Ботвид лег, припал ухом ко льду, вслушиваясь.
— Тише! Замри! — сказал он. — Ворота захлопнулись!.. Вот и засовы закрыли!.. Скорей, надо спешить, не то наши друзья до смерти перепугаются.
Они прибавили шагу, не сводя глаз с путеводного огонька вдали.
— Удивительно, — заметил Джакомо, — прошлым летом мы плавали здесь на лодке, а сейчас идем пешком. Те самые волны, что плескались тогда о борта, сейчас замерзли в камень.
— Весной они оттают!
— Тогда в голубом небе сияло солнце, а сейчас — глянь в это беспредельное звездное пространство! Они вроде как смотрят на нас, а? Тебе не кажется, что ты их слышишь?
Оба остановились.
— Почему строят церкви? — продолжал Джакомо. — Потому что люди сделались такими маленькими, с тех пор как стали жить скученно, покинули природу. Отчего народ не собирается под открытым небом, как во времена наших предков? Разве не чудесно — запрокинуть лицо вверх и на мгновение забыть о земле, видеть разве только вершины лесных деревьев!
Тут мимо них почти беззвучно скользнула какая-то тень и поспешила дальше.
— Что это было? — прошептал Джакомо, прижавшись к Ботвиду.
— Мужчина, бегом бежал, вероятно, чтобы не замерзнуть!
— Почему же мы не слышали ничего?
— Мы разговаривали, а у него на ногах меховые сапоги.
После этого Джакомо на некоторое время умолк. Грипсхольмский берег приближался, они спешили, почти бегом бежали, как вдруг заметили впереди, у подножия старинной башни, мельтешение факелов. Потом донесся глухой шум голосов, вроде как от скопища людей, жалобно взвыла собака, и факелы пропали из виду.
Не говоря ни слова, оба помчались во весь дух. Джакомо, по причине дородства, не поспевал за Ботвидом и то и дело умолял его не убегать.
Когда они наконец добрались до лодочного сарая, все было тихо, только наверху в башне горел огонек. Ощупью они доковыляли до ворот. Джакомо высек огонь, чтобы отыскать замок. Заперто. Раз-другой он постучал, меж тем как Ботвид запалил трут. Изнутри не доносилось ни звука, но огонь осветил большой белый крест, известкой начертанный над воротами.
— Ангел Господень[10], — прошептал Ботвид.
Джакомо стоял безмолвный и дрожал всем телом, а по щекам ручьем катились слезы. Он словно бы в один миг стал меньше ростом, загорелое мужественное лицо осунулось.
Ботвид еще несколько раз стукнул в ворота. На лестнице послышались шаги. В створке отворилось маленькое оконце, и за решеткой появился старик привратник.
— Это вы, ребятушки? — срывающимся голосом сказал он. — Покиньте обитель смерти! Ангел-погубитель простер над нами руку свою!
— Она жива? — хрипло выдохнул Джакомо, вцепившись в замок.
— Жива, — отвечал старик, — но мы оба умрем! Вы же, молодые, должны жить!
— Впусти нас, я умру вместе с нею, ибо она душа моей души! — воскликнул Джакомо.
— Достаточно и одной жертвы, — сказал старик, — здесь чума, народ осаждал дом, кричал, что это кара осквернителям монастыря. Идите отсель, идите с миром!
Он захлопнул оконце, и шаги удалились вверх по лестнице.
Тут Джакомо совершенно потерял голову, однако ж вернул себе всю свою юношескую силу. Сперва он замолотил в ворота, да так, что вся башня наполнилась гулом, но, когда Ботвид напомнил ему, что это тревожит больную, он сбежал с крыльца, рассчитывая найти иную возможность войти внутрь. Метался, будто собака, брошенная на улице, заглядывал в малейшие отверстия и закоулки. И в конце концов придумал способ. Недостроенное новое крыло замка, примыкавшее вплотную к старой башне, стояло в лесах, и помости тянулись на изрядной высоте, но лишь самые верхушки жердей-стояков достигали нижнего башенного оконца, относящегося к кухне. Джакомо с быстротою молнии вскарабкался по обледенелым стоякам на верхние помости, осталось лишь одолеть гладкий отвесный шест. Не раздумывая, он пошел на приступ — неудачно, руки не удержались на скользкой ледяной корке; он повторил попытку, пальцы норовили сорваться, но, судорожно впиваясь ногтями в шест, он все-таки добрался до верхушки, вытянул руку — нет, до оконной ниши еще поллоктя. Ни секунды не колеблясь, Джакомо начал раскачивать тонкую жердину, которая скрипела и потрескивала, так как от мороза стала хрупкой. Ботвид, притаив дыхание, стоял внизу, его опять захлестнули ощущения детства, ибо он безмолвно творил молитву Пречистой Деве. Тут послышался короткий треск, шест обломился, щепки и обломки посыпались наземь сквозь щели в помостях, но Джакомо был уже в оконной нише, крепко держался за крючья. В один миг выдавил слюдяное окно и очутился на кухне. Темно, и все совершенно не так, как он мысленно представлял себе, когда шел по льду через озеро. Ощупью, с трудом он отыскал дверь комнаты, открыл ее и шагнул внутрь. Взору предстала картина, навсегда запечатлевшаяся в его памяти. Сорванный полог кучею валяется на полу, голые столбики и карнизы, на которых он держался, выглядят на фоне стены как трубы и балки дома, где бушевал пожар; средь обрывков изодранной в клочья простыни лежит в лихорадке его любимая — бесформенная масса корчится, бьется на постели, будто рыба, что хочет высвободиться из рыбачьих сетей. Тонкое личико покраснело, опухло, как у пьяницы, прекрасные черные глаза налились кровью, мягкие волосы, прежде блестящие, ровно мех черной куницы, спутались, слиплись космами и похожи на высохшие шкурки угрей; улыбчивых алых губ вовсе не видно, верхняя губа высоко вздернута, отчего зубы кажутся непомерно длинными, словно у хищного зверя, а легкий пушок над нею — как темная полоса; лицо уже покрылось зелеными пятнами, и навстречу вошедшему ударил жуткий смрад. Старик отец стоял на коленях возле кровати и поднял руку, когда Джакомо вошел в комнату. Первое, что Джакомо почувствовал, увидев больную, было отвращение и ужас. Он отвернулся, ведь то была не его любимая, не красавица, коей он поклонялся, — в постели лежало чудовище. Но тотчас же он так устыдился скудости собственной души, что грудь пронзило болью глубочайшего раскаяния, и он бросился к кровати, схватил руки больной, стараясь нащупать пульс, заглянул ей в глаза, прислушался к дыханию. Затем повернулся к отцу и сказал, на удивление спокойно: «Я сделаю все, что в моих силах, еще есть надежда». С этими словами он вышел из комнаты и поспешил в лабораторию; там он развел огонь и вытащил нож. Острием вскрыл жилу на внутренней стороне предплечья, вытекшую кровь собрал в стеклянную колбу с изогнутым горлышком и поставил на огонь. Перевязав руку, плеснул в плошку винного спирта, снял с пальца золотое кольцо — подарок любимой, накалил его в огне и остудил в спирте; эту процедуру он повторил несколько раз. Потом вылил спирт в колбу с кровью и отдистиллировал в сосуд-приемник. Пока шла перегонка, он в мрачных раздумьях расхаживал взад-вперед по лаборатории. Страшная картина неотступно стояла у него перед глазами. Череп на полке, сова под потолком, саламандра на стене — все принимало ужасные ее черты! Но ведь это была уже не она! Та, чей облик вчера, всего несколько часов назад притягивал его к себе, заставляя отказаться от всего, от работы, чести, будущего, — теперь отталкивала его так, что он стремился прочь от нее, и как можно дальше. Этот маленький рот, прежде влекший его к себе прекраснейшими словами любви и ожидавший поцелуя, ныне душил его чумными миазмами. Вот так звучали в одиночестве слова правды! Он не верил в ее спасение, внушил себе, что лекарство существует, просто чтобы уйти оттуда, он предал ее! Она более не существовала для него! Там внизу лежала совсем другая! И правда сказала, что любил он не душу ее, а лишь красоту, ведь иначе бы по-прежнему ее любил и не стремился прочь. Но вот его снова потянуло вниз, где все же была она; ему хотелось обуздать свое дурное «я», которое он глубоко презирал, уберечь высокую, добрую часть своего существа, каковая еще была способна презирать дурную, он боролся с собою, одержал победу и спустился вниз. Решительно распахнул дверь, чтоб не дать воли сомнению, вошел, но шагнуть к кровати не мог — столь ужасно было представшее перед ним зрелище, затем что болезнь приняла новый оборот. Джакомо ринулся вон из комнаты, вниз по лестнице, откинул засовы, отпер замок и выскочил на свежий воздух. Сбегая по ступенькам крыльца, он столкнулся с Ботвидом, который спросил, куда он направляется, и, не дожидаясь ответа, поспешил в башню.
10
Ангел Господень — персонификация чумы, моровой язвы в Ветхом Завете.