Потом сверху донесся громкий голос:
— Глубина три сажени! Не получится! Пускай там и остается, незачем доставать этот старый хлам, ремонтировать-то себе дороже.
Это был хозяин шахты, он упустил в море свое пианино.
Немного погодя все смолкло; огромная красная рыбина уплыла, крутя винтом-плавником, и стало еще тише. Но когда солнце зашло, поднялся ветер; черный шкаф в дебрях водорослей вздрагивал, толкаясь о камни и откликаясь на каждый толчок протяжным звоном, так что рыбы со всей округи приплыли послушать и поглядеть.
Бельдюга явилась первой, а когда увидала в шкафу свое отражение, объявила:
— Это же зеркальный шкаф!
Замечание разумное, и все поддакнули:
— Точно, зеркальный шкаф!
Потом подплыл ерш, обнюхал уцелевшие подсвечники, в которых даже свечные огарки сохранились.
— Вполне съедобно, — сказал он, — кроме хвостика.
Тут большущая треска улеглась на педаль, и шкаф сей же час отозвался гулом — рыбы так и брызнули врассыпную.
Больше они в тот день не показывались.
К ночи маленько заштормило, и певучий ящик до рассвета громыхал словно копер мостовщика. Когда же бельдюга со всею честной компанией приплыла снова, шкаф преобразился.
Крышка распахнулась, точно акулья пасть, обнажив ряд зубов, да таких огромных, каких они в жизни не видывали, и каждый второй зуб был черного цвета. А в боках весь ящик разбух — ни дать ни взять рыбина с икрою; доски выгнулись, педаль торчит вперед, ровно пнуть хочет, подсвечники хищно скрючились… Сущее уродство!
— Сейчас развалится! — вскричала треска и махнула плавником, готовая поворотить обратно.
— Сейчас развалится! — повторили все.
И доски впрямь расселись, ящик раскрылся, и стало видно, чт́о там внутри, — а зрелище было прелюбопытное.
— Да ведь это вентерь, ловушка! Не суйтесь туда! — сказала бельдюга.
— Нет, это ткацкий постав! — возразила колюшка, она ведь плетет себе гнездо и знает толк в ткачестве.
— Грохот это для щебня, — сказал окунь, который обычно держался подле каменоломни.
Пожалуй, и правда грохот! Хотя там было множество всяких заковыристых штуковин, вовсе не похожих на те, с помощью которых просеивают щебень. К примеру, этакие фитюльки вроде пальчиков на ноге, в белых шерстяных чулочках; когда они шевелились, словно бы двигалась нога скелета с сотнею костяных пальцев — шагала и шагала, но на одном месте.
Чудная махина. Только петь и звенеть она перестала, ведь косточки больше не доставали до струн, только ворошились в воде, будто норовили достучаться куда-то.
Не было уже ни песен, ни звона. Но вот приплыла стайка колюшек и юркнула в нутро шкафа. И когда они задевали по струнам своими колючками, опять звучала песенка, однако другая, потому что струны расстроились.
На исходе того же дня, в розовых лучах летнего заката, на пароходной пристани сидели двое детей — мальчик и девочка. Ни о чем особенном они не помышляли, разве что о мелких шалостях; как вдруг с морского дна долетела тихая музыка, и дети тотчас забыли о баловстве.
— Слышишь?
— Да. Что это? Гаммы играют.
— Нет, просто комары гудят.
— Ничего подобного. Это русалка.
— Учитель говорил, что русалок не бывает.
— Откуда ему знать.
— Давай лучше послушаем.
Они долго слушали, а после ушли своею дорогой.
Двое новоприбывших дачников решили посидеть на пристани; он смотрел ей в глаза, а в них отражался весь этот розовый закат и зеленые берега. Сей парочке тоже послышался как бы напев стеклянной гармоники, однако в новых тональностях, какие им одним только и грезились, ведь они хотели устроить все на земле по-новому. Но им в голову не пришло искать звуки вовне, они были уверены, что напев звенит в их душах.
Потом явились двое старых дачников, они знали про незадачу и не отказали себе в удовольствии громко сообщить:
— Это — потонувшее пианино хозяина шахты.
Новички, не ведавшие о несчастном случае, сидели на пристани, и дивились, и радовались необыкновенной музыке, пока не подходили старожилы и не объясняли, что тут за хитрость. И тогда они уже не радовались.
Певучий ящик пролежал там все лето; и колюшки обучили своему искусству окуней, которые играли еще ловчее. Пианино сделалось для дачников прямо-таки окуневым садком; лоцманы обнесли его сеткой, а однажды кто-то из сторожей попробовал ловить там треску. Забросил донку со старой гирькой от часов, хотел было подсечь, но услыхал пассаж в икс-миноре — крючок же застрял. Он и тянул, и дергал, и в результате вытащил пяток костяшек с шерстью по концам, трескучих словно кости скелета. Сторож перепугался и швырнул добычу в море, хоть и знал, что это за штуки.
В самую жаркую пору лета вода прогрелась, и вся рыба ушла в глубину, ища прохлады. Тогда музыка опять умолкла. Но вот настали лунные августовские ночи, и дачникам вздумалось устроить регату. В одной из белых лодок сидели хозяин шахты и его жена, а сыновья, сидя на веслах, не спеша катали их туда-сюда. Черная вода вокруг, отливающая поверху серебром и тусклым золотом, — и нежданно-негаданно им послышалась под лодкою музыка.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся хозяин шахты. — Это же наша старая развалюха, пианино! Ха-ха-ха!
И тотчас он осекся, увидев, что жена низко, как пеликаны на картинках, опустила голову на грудь, словно то ли укусить себя хотела, то ли спрятать лицо.
Старое пианино и долгая его история пробудили в ней давние-давние воспоминания о первой столовой, что они обставляли, о первом ребенке, что учился музыке, о горькой тоске длинных вечеров, прогнать которую можно было лишь бурными шквалами звуков, заставлявшими всю квартиру стряхнуть апатию, поднимавшими настроение и даже мебели прибавлявшими нового блеска… Впрочем, эта история сюда не относится.
Когда настала осень и грянул первый шторм, пришла салака, и тысячи тысяч рыбок шныряли сквозь певучий ящик. Пожалуй, то была прощальная песня — крачки и чайки собрались послушать. Той ночью музыкальный ящик отправился в морское путешествие; вот так все и кончилось.
ВЕЛИКИЙ
На южном берегу Финского залива, на полпути меж Петербургом и пока не достроенным Петергофом, располагался маленький поселок Стрельна. На окраине его, у речушки Стрелки, стоял среди дубов и сосен простой сельский дом, покрашенный в зеленый и красный цвет; ставни были еще закрыты, ведь летнее утро только-только начиналось — всего четыре часа.
Финский залив сверкал в лучах восходящего солнца, и голландский когг, что направлялся в гавань к адмиралтейству, но вышел только на траверз Стрельны, убрал паруса и стал на якорь. На топе грот-мачты был поднят флаг, из-за безветрия обвисший, неподвижный.
Подле красно-зеленого дома росла вековая липа с раздвоенным стволом, а в развилке был устроен дощатый помост с перилами и лесенкой, ведущей в сию беседку.
В этот ранний утренний час там наверху за некрашеным колченогим столом сидел мужчина, писал письма. На столе громоздились горы бумаг, однако ж нашлось место и для стоячих часов без стекол, для компаса, готовальни и большого бронзового колокольчика.
Мужчина сидел без кафтана, в одной рубахе, в спущенных штопаных чулках и в грубых крепких башмаках; голова с виду непомерно большая, но это обман зрения; шея бычья, тело гигантское, неуклюжая рука, водившая пером, перепачкана смолой, перо двигалось по строке неловко, чуть наискось, но проворно. Письма были короткие, деловитые, без введений и заключений, подпись тоже короткая Петр, разорванная надвое, будто под тяжестью руки.
Петров в российской державе наберется не меньше миллиона, но этот Петр был единственный, главнейший, и подпись его всяк узнавал с первого взгляда.
Липа гудела напевом пчел и шмелей, речушка Стрелка журчала-бурлила, точно самовар, а солнечный восход был дивно прекрасен, пробиваясь сквозь листву и бликами играя на незаурядном лице одного из самых незаурядных и непостижимых людей на свете.