Но вот вошла в дом молодая сила, и достаточно было старухе «глянуть» на эту молодость, чтобы без малейшего сомнения дать этой молодости и силе дорогу. Как весенним резвым ветром пахнуло в лишенном жизни доме. Пахнуло им и на старуху, сдуло с ее сердца, как сухой листок, печаль и заботу, то есть все, от чего в ней еще сжималось сердце и двигалась кровь, и Аксинья испустила последнее, едва слышное дыхание.

Маленький дощатый гроб, в который ее уложили, легкий, как перо, и нечувствительный для четырех дюжих плеч, — легко и проворно бежал на кладбище, точно так же легко и проворно, как Аксинья, бывало, работала, ходила и все делала при жизни. Как будто и теперь она не хотела понапрасну тратить времени, зная, что оно дорого в хозяйстве. Она точно спешила теперь к своему новому дому, на кладбище, чтобы не мешать новой хозяйке оживлять ее старого пепелища.

Толстый, пышный, румяный пирог, закрытый плотным, как лубок, и расшитым петухами полотенцем («ейное» рукоделие), принесенный мне на второй день свадьбы молодыми, был первым знаком того, что в отжившем доме началась новая жизнь. Молодая женщина — вся живая сила, скромная и могучая — мгновенно преобразила «нескладных» людей. Они были неузнаваемы; даже лицо старика, начавшее походить на тряпку, сияло, налилось и лоснилось, а Василий держал себя с такой усиленной бодростью, точно солдат во фронте. Он также весь сиял, лоснился, но, видимо, почувствовал бесповоротно, что с миром чудес у него все сношения прерваны.

Со второго же дня свадьбы все соседи, все прохожие почувствовали, что в холодном и пустом доме, как в котле, под которым до сих пор не было дров, начинал разгораться горячий огонь. Из всех сил старик с приятелями хлопотал у ворот, приводя их в порядок; стук молотка, топора стал раздаваться поминутно то в том, то в другом углу двора. И отец и сын поминутно сновали по двору, появлялись на крыше развалившегося сарая или у трубы, которая почти развалилась. Не покладаючи рук, приводили они в порядок и трубу, и крышу, и заборы. Меланхолик Василий не имел минуты свободной для мечтаний и летал на кляче то на реку за водой, то в лес за дровами. Куры, которые в период безвременья бродили где попало, — все собрались в одном месте и открыли начало новой жизни непрерывным кудахтаньем. Всякая тварь радовалась теплу, которое исходило из начинавшего теплеть дома. С появлением молодой бабы весь хлам трудовых приспособлений, бесполезно загромождавший двор, получил смысл и значение и стал исполнять свои обязанности. Все оказалось нужным, необходимым, и до того необходимым, что весь дом начал жалеть, что у людей «рук нехватает» на то, чтобы управиться.

И именно «баба» дала смысл всей многосложности труда, составляющего жизнь крестьянского дома. Всем нужно быть сытыми, одетыми, обутыми; нужно ждать детей, нужно потом ходить за ними, одевать, обувать, нянчить, растить, беречь. Словом, вся перспектива жизни человеческой раскрылась вновь перед всеми живущими в доме, и потому именно раскрылась эта перспектива от появления молодой женской силы, что внесенное ею разнообразие, по-видимому только «женских дел», — находилось в действительности в неразрывной связи с разнообразием всех дел мужиков и, только сливаясь воедино, давало смысл и содержание жизни целой семьи. Ездить за дровами и топить печь, чтобы было только тепло, — скучно; но ездить за дровами для того, чтобы и тепло было, и чтобы молоко оттопить ребенку, и чтобы спёчь хлеб, чтобы выстирать белье, чтобы вымыть ребенка, — это дело стоющее, и поэтому «беспременно» надо ехать за дровами, хоть даже воровать.

Вот, кажется, собственно на этом-то пункте, то есть на неразрывности женской и мужской трудовой жизни в народной среде, — я и утратил незаметным для меня образом то чрезвычайно радостное ощущение «полноты» существования, которое получилось от чтения «Романа графини». Конечно, полотенце она, графиня, вышьет такое, что все остальные действительно следует выбросить в бездну моря; но у деревенской женщины даже и такая, по-видимому, бабья мелочь, как полотенце, все-таки дело не бабье только, а взаимное; даже и в этом пустяке ее муж должен принимать участие — пахать под лен, сеять и т. д. И если представить себе, что нет такого женского или мужского, большого или малого труда в народной среде, который бы не был неразрывно связан взаимным сотрудничеством, то полнота бабьей и мужской жизни во всех отношениях будет, пожалуй, поразностороннее, чем описано в романе.

Ставши на эту точку зрения, я невольно стал припоминать Марфу, молодую жену Василия, во всевозможных и разнообразнейших положениях ее трудовой жизни. Вот она едет на высоком возу сена и даже песню поет («Рябинушку»): это она помогала мужу сушить и сгребать сено, участвовала в мужицком труде; но, с другой стороны, когда она ставит хлебы и когда у нее заняты руки, муж ее должен взять ребенка, играть с ним, сказки ему сказывать, игрушку делать. Да и не в доме только делают они одно общее дело, а и в обществе. Она, Марфа, не вмешается в сходку, не предъявит своего бабьего мнения всенародно, но уж в стороне «от мужиков» непременно стоять будет и будет слушать в оба уха все, что галдят мужики, а почуяв какую-нибудь прикосновенность разрабатываемого вопроса к своему дому, непременно оттащит мужа за рукав и так «внушит» ему, что он не дастся в обиду и не продаст за стакан вина своего голоса в вопросах, касающихся, положим, деревенского бюджета. Да и непосредственно она не чужда связи с общественным делом, неразрывным с делом домашним: она вот теперь беременна, а ей надобно сегодня ночью идти молотить; неразрывность трудовой жизни сделает то, что пойдет молотить муж, а она исполнит за него обязанность ночного караульщика. Сидеть у ворот и стучать в колотушку ей легче и по силам.

Однако трудовая жизнь ее не исчерпывается одним только трудом рук; есть у нее и духовные интересы и знания. Она вот твердо знает, что когда захворают овцы, то надобно молиться угоднику Самоову, и хотя батюшка говорит ей, что такого угодника нет, а есть господь Саваоф, но она, не желая оставить овец без защиты и помощи, все-таки продолжает быть уверенной, что и угодник Самоов, самый овечий, настоящий защитник, — должен быть от бога дан непременно. Конечно, это не настоящее знание, да где же ей взять настоящего-то? И детей она сама лечит, и есть у ней на этот счет также собственные свои знания; знает она, когда и как и при какой болезни что надобно шептать, и как заговаривать воду, и какую пить траву. И эти знания, разумеется, совсем не настоящие, но и тут она опять не виновата: ни она до знания, ни, тем печальнее, само знание не дошли друг до друга и когда дойдут — неизвестно! А если бы дошли, то, разумеется, Марфа не стала бы шептать пустяков, а стала бы делать настоящее дело.

Мало-помалу достоинства жизни Марфы стали окончательно преобладать над достоинствами жизни графини. И Марфа умеет петь, и она до седьмого часу отлично отплясывала на вечеринках, а рыбу и раков они теперь с мужем ловят каждое лето и притом даже совсем без «сапожек»; умеет и она приготовить, во-первых, «маленький» ленч в четыре часа утра, потом (в рабочую пору) «настоящий» ленч в девять часов, потом обед, потом полдник, потом ужин; умеет и она привлекать сердца «больших мальчиков», но деревенские большие мальчики худа ей не смеют делать, и когда один хотел было, чтобы она «обратила на него внимание», столкнуть ее с дровней, на которых она ехала с бельем к проруби, — то она сделала такой веселый жест, что «большой мальчик» сразу стал на четвереньки и мог проговорить только — «однако!», чем и заставил Марфу хохотать до упаду. Словом, все, что может проявить в жизни богато одаренная натура героини романа, все проявляет и Марфа, с тою только разницею, что ее полнота жизни неразрывно и во всех подробностях слита, во-первых, с жизнью мужа, а во-вторых, далеко не отделена от жизни общественной, мирской, в которой она участвует своей мыслью и своей заботой.

Это последнее преимущество — неразрывность интересов семьи с «миром», обществом — окончательно помрачило передо мною очарование того самого фонарика, откуда видна вся кипучая (?) жизнь Петербурга и где веет опахало, привезенное моряком, который имеет смелость и т. д.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: