Размышления мои о том, что жить приходится единственно в пределах «пока что», были совершенно ясны и определенны. Понимал я также совершенно ясно, что если в конце концов будет же, наконец, и «увенчание», — то претерпеть «кое-какую» жизнь, пожалуй, можно: было бы из-за чего; но неясно было для меня самое это «увенчание», то есть то самое, из-за чего приходится жить «кое-как» и «пока что»… Знал я, что под словами «увенчание здания» надобно понимать ни более, ни менее, как созидание «третьего Рима», и для собственного успокоения на этом решении мне бы и следовало покончить: «дожидайся (каналья!) третьего Рима, а „пока что“ молчи и изворачивайся — „как бог приведет“!» Коротко и ясно. Но времени в дороге было так много, что я позволял себе мечтать и о прежних Римах, и вследствие этого невольно задумывался и над третьим: был, думалось мне, один Рим, — но в конце концов от него остались груды камня, ямы с мусором, кажется какие-то судебные уставы да куча маленьких мальчишек, которые пляшут из-за куска хлеба на одной ноге и поют мандолинату… Был и другой Рим, от которого осталась тоже куча всякого старого каменного хлама, а то, что еще держится, рано или поздно непременно должно развалиться и рассыпаться прахом; остались после этого второго Рима не мальчишки, поющие и пляшущие из-за хлеба, а какие-то странные существа, напоминающие по виду черных тараканов, люди неизвестного типа, жирные, лоснящиеся, неповоротливые, могильно-молчаливые и загипнотизированные копейкою серебром почти в мертвый сон… Кажется бы, довольно и двух великих ям с великими хламами? Ведь живые народы, которые ушли от этих развалин, не идут к ним обратно и не мечтают о реставрировании великого исторического мусора? Истратив себя в течение целых веков в незамиравшем ни на одно мгновение искании познания добра и зла, измученные и истерзанные борьбою, но уже добывшие для человека несметную массу материальных и духовных оборон, — ведь не к «созиданию» мусорных великолепий идут они, а к тому, чтобы успокоить и выпрямить душу современного, измученного труженичеством, человека… Не о третьем Риме, а о каких-то трех акрах земли на человека возникает живая забота среди живых людей, забота, говорящая о праве жизни, полной и облегченной знанием для всякого человека, — забота, по-видимому, маленькая, но забота «о человеке», забота живая, оживляющая мысль человеческую, а не останавливающая ее развития, не расплющивающая человеческую личность, как расплющивает ее неопределенная, пугающая огромностию и одновременно холодом таинственности идея какого-то третьего Рима, когда и от двух первых осталось так много мусорных ям. Не приятнее ли было бы и нам идти вместе с живыми людьми к живым простым и справедливым для человека целям? Наукой добыто пропасть всякого добра, добыто именно для человека, для того, чтобы ему было лучше жить, — не начать ли и нам нашу жизнь и нашу задачу с искренней и простой заботы о человеке: надо же ведь ему когда-нибудь отдохнуть мало-мальски? И неужели эта забота так неинтересна сравнительно с томительным ожиданием (долго, ужасно долго и так уже ждали!) того счастливого момента, когда чудовские певчие получат даровые билеты в новый Рим на «открытие», хотя бы даже и с угощением?

В былое время я бы, вероятно, очень размечтался на эту тему, но опыт жизни постепенно, «по-малу, по-полсаженки», привел меня к тому, что мечтания мои сами собою, как по команде, стали прекращаться моментально, дойдя до мысленного вопроса: «Неужели же мы?..» Теперь, как только я домечтаюсь до этого вопроса, во мне мгновенно прекращается всякая умственная деятельность, и я сразу перехожу к окончательному выводу, воспитанному во мне опытом последних дней, и говорю себе: «Дожидайся (канналья!) третьего Рима, а пока что — лежи и молчи, коли бог убил!» Существеннейшею причиною такой законченности в моих мыслях, помимо вообще продолжительного житейского опыта, была в особенности последняя моя поездка по Дунаю. Едва прикоснувшись к жизни, не имеющей ровно-таки ничего общего с томительными ожиданиями, так долго удручающими чудовских певчих, и в то же время с поразительною ясностию увидев и то, что и сам-то я поставлен судьбою в условия жизни именно той, которая имеет получить свое начало только после исполнения желаний чудовского хора, — я уж решительно не смел позволять себе никаких мечтаний по вопросу о том: «неужели же мы?» и т. д. «Не суйся!» стало для меня обязательным и мало-помалу развилось и окрепло в формулу: «живи… пока что!..» Только под влиянием этой скромнейшей формулы жизни «изо дня в день» я и предпринял другую — в нынешнем году — поездку, не только не имеющую каких-либо определенных целей, но даже (как мне стало казаться в последнее время) и не смеющую иметь их, конечно… «пока что»… Минуя Москву (там, пожалуй, можно разговориться и понапрасну обеспокоить себя), я, «тихим манером», свернул с Болотова на Рыбинск, незаметным образом ускользнул с вокзала на пароходик — и потихонечку, едва-едва прикасаясь бортами парохода к берегам и пристаням, добрался до Царицына, а оттуда, один в пустом вагоне, по пустой степи, приплелся и в Калач, место самое подходящее к моему настроению: ни город, ни деревня, а так что-то не производящее ровно никакого впечатления. Стоят на берегу домики, кое-как сколоченные и кое-как поставленные: то два рядом, то один против другого, то один к другому задом, то просто стоит один домишко, стоит там, где вздумалось… Словом, место никаких впечатлений не возбуждает и ни на какие размышления не наводит, напротив, даже успокаивает и освобождает от всяких впечатлений и размышлений… Не приковало оно к себе моего внимания, и я прямо с вокзала пошел на пароход… Пароходы здесь стоят в узенькой речке, впадающей в Дон, — это своего рода гавань Дона. Тихо здесь, покойно… Гуси свободно плещутся у пароходного колеса, даже куры, кажется, сидят на нем, как на насесте; оно, колесо это, прямо притиснулось к берегу, н с берега на пароход для ходьбы положена простая тесовая доска… Впрочем, есть и пристань, на которую я и направился, — там парохода не оказалось.

— Ведь сегодня вторник, — сказал я, — а в объявлении сказано, что пароход идет по вторникам и субботам?

— Он ушел ночью с понедельника на вторник.

— Стало быть, ждать до субботы?

— Точно так!

Хотел было я испугаться этой перспективы, — но новое настроение моих мыслей удержало меня от такого малодушия.

«До субботы, так до субботы!» — сказал я себе безропотно и сел на чемодан.

Из-за крутого противоположного берега светил месяц спокойно и ярко. Утка где-то громко крякала… Совершенно спокойно и я сидел на чемодане.

— Да вам бы, пока что, в ресторане побыть покамест? — присоветовал мне добрый человек.

«Что ж? — подумал я. — „Пока что“ побуду и в ресторане».

Ресторан оказался прелестным. Он устроен на воде. На барже выстроено несколько комнаток для приезжающих и при них порядочных размеров общее зало с буфетом. Тихо, чисто, опрятно.

«Пока что, — думаю я, — буду сидеть в ресторане».

И сидел я долго, долго смотрел на месяц, слушал, как гуси полощутся в воде около пароходного колеса.

— Да вам бы, господин, — опять советует добрый человек, — чем до субботы-то ждать, — не приятнее ли будет на буксире?

«А что ж? — подумал я. — На буксире, так на буксире».

И спросил:

— А когда буксир придет в Ростов?

— Да суток через шесть. Все одно вам ждать-то четверо суток? Придете почти в одночасье с пассажирским…

«Все одно!» — эти слова пришлись мне по сердцу.

«Точно! — подумалось мне, — мне все одно: день ли ехать, или четыре дня ехать, или ехать шесть дней, — мне решительно все одно».

Пошли мы на буксир, и здесь меня приняли…

— Только уж извините, — кушанья у нас нет!.. «Что ж? — подумал я. — Нет, так нет. Все одно!..»

И лег на указанное мне место. Но опять явился добрый человек и сказал:

— Вам, ежели что покушать… так можно и у капитана попросить… А пока что… яиц не угодно ли?

Пока что поел я яиц, и в таком роде пошла моя жизнь. Безропотно покоряясь велениям судьбы, я — не помню уж как — спокойно и крепко заснул на узеньком диванчике, отведенном мне капитаном в его каюте, на палубе, — а наутро и поехал… Куда шел пароход, вверх по Дону или вниз к Ростову, я не знал. Я задумался было об этом, пробужденный стуком машины, которая была под самой моей койкой, и хотел было выйти и спросить — но тотчас же вспомнив, что мне все одно, не пошел расспрашивать и продолжал лежать: а пароход тем временем куда-то шел, то есть его куда-то дергало, кружило, и вода в колесах бурлила на разные манеры и разные темпы. Разбирать поступки парохода не дозволяла мне проникавшая меня идея покорности всему, что господь пошлет на пути моей жизни, и я, предоставив машине делать что ей угодно, продолжал лежать на моей койке, курил и, должно быть, куда-то плыл.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: