Лубков, по обыкновению, молча сидел на ступеньках крыльца, когда с ним поравнялся Порфирыч.

— А-а! Батюшка, Прохор Порфирыч! В кои-то веки!..

— Что же это ты в магазине-то своем не сидишь?..

— Да так надо сказать, что приказчики у меня там орудуют…

— Торговля?

— Хе-х-хе-хе.

Порфирыч вошел в лавку и, поместившись на диване, принялся делать папироску.

— Подтить маленичка хлебушка искупить, — произнес хозяин, кряхтя поднимаясь с сиденья, и пошел в лавчонку напротив; под парусинным пологом торговал хлебник, на прилавке были навалены булки, калачи, огурцы и стояла толпа бутылок с квасом, шипевшим от жары. Подойдя к лавчонке, Лубков долго чесал спину, глубоко, по-видимому, вдумываясь и в квасные бутылки, и в огурцы, и в ковриги хлеба. Наконец он коснулся пальцем о белый весовой хлеб и сказал:

— Ну-кося! замахнись на три фунтика!

В то же время в самом «магазине» происходила следующая сцена. Рядом с Прохором Порфирычем на диване поместилась молодая черномазенькая смазливая жена Лубкова, в маленькой шерстяной косынке на плечах, изображавшей красных и черных змей или, пожалуй, пиявок.

— Ты что же, домовой, — говорила она Порфирычу, — когда же ты мне платок-то принесешь?..

— Да ты и без платка выйдешь!

— Ну, это ты вот, на-кось!

— Ей-богу, выйдешь! Потому я на тебя твоему главному донесу!

— Мужу-то? Лешему-то?

— Н-нет, Евстигнею…

— Прошка! — ошарашив по плечу еще глупее улыбавшегося Порфирыча, воскликнула собеседница, — я тебе тогда, издохнуть! башку прошибу…

— Хе-х-хе-хе!

Молчание…

— Прохор! — заговорила опять жена Лубкова. — Если это твой поступок, то я с тобой, со свиньей… Тьфу! Приходи вечером… Черт с тобой!..

— Без платка?

— Возьмешь с тебя, с выжиги…

И она еще раз огрела его по плечу.

Порфирыч улыбался во все лицо.

В это время на пороге показался Лубков; он нес под мышкой большой кусок весового хлеба, придерживая другой рукой конец полы своего халата, которая была наполнена огурцами.

Свалив все это на стойку, он взял один огурец и, шмыгая им по боку, говорил Порфирычу:

— Какая, братец ты мой, комедия случилась… Алещку Зуева, чать, знаешь?

— Ну?

— Ну. То есть истинно со смеху уморил!.. Малый-то замотался, опохмелиться нечем. Что будешь делать!.. Сижу я, никак вчерась, вот так-то на крылечке, гляжу, что такое: тащит человек на себе ровно бы ворота какие. Посмотрю, посмотрю — ко мне!.. «Алеха!» — «Я». — «Что ты, дурак?» — «Да вот, говорит, сделай милость, нет ли на полштоф, я тебе приволок махину в сто серебром…» — «Что такое?» — «Надгробие», говорит. Так я и покатился! Это он с кладбища сволок. «Почитай-кось, говорит, что тут написано?..» Начал я разбирать: «Пом-мя-ни». — «Ну, вот я и помяну», говорит… Хе-хе-хе!

Смех…

Лубков откусывает пол-огурца.

— Кам-медия! — говорит он, усаживаясь снова на крылечке.

Настает общее молчание. Жена Лубкова грозит кулаком около самого носа Порфирыча. Тот сладко улыбается, полузакрыв глаза…

В обиталище Лубкова он делал дела пополам с шуткой; но я не стану изображать, каким образом тут в руки Порфирыча попадала та или другая нужная ему вещица, отрытая в ящике с сборным железом. Все это делается «спрохвала», тянется от нечего делать долго, но вместе с тем, благодаря талантам Порфирыча, не носит на себе ничего отталкивающего. Самый процесс обирания Лубкова весьма мил. Жадности или алчности не было вообще заметно в действиях Прохора Порфирыча: на его долю приходилось слишком много такого, что можно было брать наверняка, без подвохов и подходов; да кроме того, даже при таком тихом образе действий, Порфирыч мог еще подготовлять себе надобную минуту. Уходя от нужного человека домой, он находил полную возможность сказать ему: «Так смотри же, за тобой осталось… Помни!» Вообще особенность Прохора Порфирыча состояла в уменье смотреть на бедствующего ближнего одновременно и с презрительным сожалением, и с холодным равнодушием, и расчетом, да еще в том, что такой взгляд осуществлен им на деле прежде множества других растеряевцев, тоже понимавших дело, но не знавших еще, как сладить с собственным сердцем.

Взяв от понедельника все, что можно взять наверняка, Прохор Порфирыч, спокойный и довольный, возвращался домой. Поджидая у перевоза лодку, он присел на лавочке, закурил папироску и разговорился с своим соседом. Это был старик лет шестидесяти, с зеленоватой бородой, по всем приметам заводский мастер. На коленях он держал большой мешок с углем.

— Что же, ты бы работы поискал, — говорил внушительно

Прохор Порфирыч.

— Друг! работы? По моим летам теперича надо бы понастоящему спокой, а я вон…

Старик как-то пихнул мешок с углем.

— Стало быть, нету, — прибавил он. — Что я знаю? Всю жизнь колесо вертел, это разве куда годится?

— Плохо! Ну, и… того, потаскиваешь уголек-то?

— И — да! братец мой… Я в эфтом не запираюсь: которые господа у меня берут, те это знают: «Что, старичок, подтибрил?» — «Так точно, говорю, васскородие!..» Так-то! Ничего не поделаешь!

Старик замолчал и потом что-то начал шептать Порфирычу на ухо, но тот его тотчас же остановил.

— Ты, старина, таких слов остерегайся!

Старик вздохнул. Лодка причалила к берегу, и в нее вошла толпа пассажиров: «казючка» (женщина зареченской стороны), больничный солдат с книгой, два мещанина, старик и Прохор Порфирыч. Лодка тихо отплыла от берега.

— Вытащили его? — спрашивал один мещанин другого.

— Вытащили… Главная причина, пять дён сыскать не могли: шарили, шарили… Раз двадцать невода закидывали, нет да на поди… А он, что же? какую он штуку удрал!..

— Н-ну?

— Знаешь ключи-то у берега? Он туда и сковырнись, засел в дыру-то, нет — да и полно!

— Вот тоже наше дело, — заговорил солдат с книгой. — Я говорю: васскородие, нешто голыми людей хоронить показано где? А он мне…

— Это к чему же речь ваша клонит? — иронически перебил Порфирыч.

— Чево это?

— В как-ком, говорю, смысле?

Старик прищурился и, видимо, не расслышал иронических слов соседа.

— Он-то, что ль? — заговорил старик. — О-о-о! Он смыслит!

Еще как концы-то прячет! Ты, говорит, богом тоже в наготе рожден. Бона ка-ак!..

Порфирыч, откинувшись к краю лодки, с презрительной улыбкой глядел на полуглухого старика, который начал медленно набивать табаком свой золотушный нос.

— Он, брат, пон-нимает!..

Выйдя на берег, Порфирыч повернул налево, мимо каменной стены архиерейского двора. У задних ворот, выходящих на реку, стояло несколько консисторских чиновников в вицмундирах; одни торопливо докуривали папиросы, другие упражнялись в пускании по воде камешков рикошетом и делали при этом самые атлетические позы. У берега бабы и солдаты стирали белье, шлепая вальками. Порфирыч пошел городским садом. На лавке, среди всеобщей пустынности, сидел какой-то отставной чиновник в одном люстриновом пальто и в картузе с красным околышем. Это современный капитан Копейкин.

Принеся на алтарь отечества все во время севастопольской кампании, то есть съев сотни патриотических обедов, устраивавшихся для ополченцев, он и теперь как будто ожидает возвращения такого же счастливого времени. Рядом с ним была женщина подозрительного свойства; она как-то особенно пристально всматривалась в лицо проходившего Порфирыча и делала томные глаза.

— Костенька! — сказала она, — мне скучно!

— А мне черт с тобой! — злобно прорычал собеседник.

— Как вы вспыльчивы!

Скука, жара…

В середине сада, в кругу, обставленном разросшимися акациями, сидит несколько темных личностей, что-то оборванное, разбитое; одни дремлют, прислонившись спиной к дереву, другие лежат на лавке, подставив спину солнцу.

— Посмотрите-ка, голубчики, что он со мной сделал, — говорит какой-то мастеровой и отнимает от локтя огромный газетный лист. Локоть оказывается разбитым, льет кровь.

— Хло-обысну-л! — говорит кто-то.

— А? И за что же, голубчики вы мои, он меня этак-то изувечил, как вы полагаете, а? Пр-росто удивление! Вхожу я к нему и только два словечка всего и сказал-то: одолжи, говорю, мне, Тимофеюшко, на копеечку хренку! Только всего и сказал-то, а? и заместо того, что же?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: