Старый профессор был на страже, чтобы не допустить такого шарлатана к делу, к которому почему-либо человек не годился. Это хорошо знали студенты. Просьбы не помогали, но все было приспособлено к тому, чтобы человек узнал свое дело, и главное из этого всего было налицо: сумбура и намеков не могло существовать в деле, где все было ясно и точно, как часы, как сам угрюмый профессор, представитель западного ученого, образ которого будет всегда связан с медико-хирургической академией, профессор, которого как огня боялись студенты и боготворили в то же время, как только можно боготворить человека, несущего нам чистую истину. И когда профессор, мировой авторитет, сурово говорил студенту, осторожно запускавшему свои руки во внутренности трупа: «Господин, снимите ваши перчатки», — студент готов был не только свои руки, но и самого себя погрузить в кишки смердящего трупа.

И, боже сохрани, какая-нибудь брезгливая гримаса или даже брезгливая мысль: угадает, обидится и срежет. Срежет не карьерист, не чиновник, не бездарность: срежет европейская знаменитость, старый профессор.

Корнев получил «maximum sufficit» [28] и был на седьмом небе.

Он отправился с экзамена в кухмистерскую, а из кухмистерской с Ивановым за какой-то брошюркой к нему.

Иванов по дороге обстоятельно расспрашивал о Горенко и Моисеенко.

— Могу даже последнюю новость вам сообщить, — говорил Корнев, — они жених и невеста, весной сюда приедут, повенчавшись.

— Я знаю… брак фиктивный, чтобы переменить законно опекуна и избавиться от нежелательных лиц.

— Вот как! — изумился Корнев и сосредоточенно принялся за ногти.

— Отучитесь вы от этой дурной привычки, — сказал Иванов, — а то ведь при анатомии это рискованно: трупы, легко заразиться.

— Да, конечно, — озабоченно согласился Корнев, вытер ноготь и опять начал его грызть.

Корнев искоса незаметно всматривался в Иванова; этот маленький, тщедушный человек с копной волос на голове, с какими-то особенными, немного косыми глазами, которыми он умеет так смотреть и проникать в душу, так покорять себе, — страшная сила. Кто мог думать, кто угадал бы это там, в гимназии, когда два лентяя, Иванов и Карташев, так любовно сидели сзади всех рядом друг с другом? Теперь даже и неловко говорить с ним о Карташеве.

— Моисеенко, когда я знал его, — произнес нерешительно Корнев, — не совсем разделял взгляды вашего кружка…

— Он и теперь их не разделяет.

— В таком случае я не понимаю его.

Иванов заглянул в глаза Корневу и ответил тихо:

— Что ж тут непонятного? важна точка приложения данного момента… у каждого поколения она одна… ведь и вы ее не отрицаете?

— Да… но принципиальная цель…

Корнев замолчал. Иванов ждал продолжения.

— Я все-таки сомневаюсь, — смутившись, как бы извиняясь, неестественно вдруг кончил Корнев.

— Только одно сомнение, и ничего, никаких других чувств нет?

— То есть как? Я думаю, одно только сомнение…

Корнев еще более смутился.

— Я так думаю, по крайней мере… но может быть…

Он вдруг побледнел, лицо его перекосилось, и он через силу проговорил:

— Что ж? может быть, и страх — вы думаете?

Иванов молчал.

Корнев поднял плечи, развел руками и смущенно, стараясь смотреть твердо, смотрел на Иванова.

— Во всяком случае, я всегда…

— Такого случая при данных обстоятельствах, — грустно перебил Иванов, — и быть не может.

Какая-то пренебрежительная, едва уловимая нота чувствовалась в голосе Иванова во все время визита Корнева…

Корнев, с брошюрками в кармане, выйдя на улицу, вздохнул облегченно и побрел к себе. Теперь, перед самим собой же, он спрашивал себя: что удерживает его действительно? Он смущенно покосился на шмыгнувшую в подворотню собаку и огорченно, без ответа, пошел дальше. И «maximum sufficit», и все удовлетворение слетело с его души так, точно вдруг потушили все огни в ярко освещенной зале.

— О-хо-хо-хо, — громко, потягиваясь тоскливо, пустил Корнев, когда вошел, раздевшись в передней, в свою комнату.

Он чувствовал хоть то облегчение, что он теперь один у себя в комнате и никто его не видит.

Он лег на кровать.

Вошла Аннушка в новой кофте, для покупки которой ходила в Апраксин. Модные отвороты кофты безобразно торчали, Аннушка выглядывала из своей узкой кофты, как притиснутый удав. Она, громадная, с усилием перегибала шею и осматривала себя, поворачиваясь перед Корневым.

Корнев сосредоточенно грыз ногти, не замечая Аннушки.

Аннушка, идя с Апраксина, была очень довольна покупкой, но теперь на нее напали вдруг сомнения.

— То-то надо бы и другие еще примерить, — озабоченно говорила она, — а я так, какую дали.

В передней раздался звонок. Аннушка бросилась отворять. Вошел Карташев.

— А-а! — точно проснувшись, приветствовал, вставая, Корнев.

— Спал?

— Нет… — нехотя ответил Корнев. — Что новенького?

— Целый скандал, Васька, — я писателем стал.

— Вот как…

— То есть какой там к черту писатель… Писал, писал, потом под стол бросил… А потом решил тебе все-таки прочесть.

— Интересно.

— Плохо.

— Посмотрим… Ну, что ж, читай.

— Так сразу?

— Чего же?

Карташев с волнением развернул сверток, сел и начал читать.

Корнев слушал, думал о своей встрече с Ивановым и иногда вскользь, рассеянно говорил:

— Это недурно.

Карташев кончил.

— Ну?

Корнев неохотно оторвался от своих мыслей, посмотрел, развел руками и сказал:

— Мой друг… Несомненно живо… Я, собственно, видишь ты…

Он опять остановился.

— Видишь… — опять лениво начал Корнев. — Писатель… Ведь это страшно подумать, чем должен быть писатель… если он не хочет быть, конечно, только бумагомарателем. Как мне представляется писатель-беллетрист. Ты беллетрист, конечно… Это человек, который, так сказать, разобрался уже в сумбуре жизни… осмыслил себе все и стал выше толпы… Этой толпе он осмысливает ее собственные действия в художественных образах… Он говорит: вот вы кто и вот почему… Твой же герой, — ты сам, конечно, — среди общей грязи умудряется остаться чистеньким… Но других пересолил, себя обелил, — надул сам себя, но кого другого надул? И если ты можешь остаться чистеньким, то о чем же речь, — все прекрасно, значит, в этом лучшем из миров. Если бы ты имел мужество вскрыть действительно свое нутро, смог бы осмыслить его себе и другим… Скажи, Тёмка, что ты или я можем осмыслить другим? Мы, стукающиеся сами лбами в какой-то темноте друг о друга! Мы, люди несистематичного образования, мы в сущности нищие, подбирающие какие-то случайно, нечаянно попадающиеся нам под ноги крохи; мы, наконец, даже без опыта жизни, когда притом девяносто девять из ста, что и этот опыт окончательно пройдет бесцельно вследствие отсутствия какого бы то ни было философского обоснования…

По мере того как Корнев говорил, он краснел, жилы на его шее надувались, он смотрел своими маленькими зелеными глазами, впивался ими все злее в лицо Карташева и вдруг, сразу успокоившись, вспомнив вдруг Иванова, пренебрежительно, почти весело махнул рукой:

— Нет, мой друг! Какие мы писатели… И ко всему этому, какой талант нужен, чтобы все это было и не узко, и без всякой скучной морали, законно, было бы и вкусно, и понятно, и, наконец, настолько правдиво, чтобы с твоими выводами не мог не согласиться читатель.

— Какой читатель? Иванов может не согласиться, потому что ему тенденция нужна.

— Да какая там к черту тенденция: образование нужно… Есть писатели, на которых все мирятся… И рядом ты… У них, черт их знает, какой размах, и всякая тенденция занимает только свое место… а ты пошлялся с Шацким…

Корнев, заметив угнетенное лицо Карташева, оборвался.

— Я не хотел бы тебя огорчать… У тебя даже есть, если хочешь, несомненная способность передавать свое впечатление, но именно… надо, чтобы и было что передавать. Понимаешь!.. Положим, что у тебя мозоль болит… Не станешь же ты об этом говорить, хотя бы, может быть, нашелся целый кружок людей, у которых тоже оказались бы такие же мозольные интересы… Самое большее в таком случае: ну, и будешь мозольных дел мастер.

вернуться

28

высшую оценку (лат.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: