Карташев лег на кровать, закинул руки за голову и, сдвинув брови, молча слушал.

— Это, конечно, верно… — нехотя заговорил он, когда Корнев замолчал. — Какой я к черту там писатель.

— То есть ты, конечно, можешь быть писателем, тянет же тебя… но, как какой-нибудь самоучка с задатками, музыкант, может сделаться артистом только тогда, когда разовьет свой талант… А без этого он будет просто бандуристом.

— Хотя Баян был тоже только бандурист… Гомер не знал современной науки, а останется Гомером навсегда.

— Но Гомер понимал и осмыслил всю свою жизнь… А в нашей обстановке один талант Гомера без знания и понимания современной жизни и ее задач что бы сделал? какой-нибудь крестьянин… что он поймет?

— И все в конце концов сводится, — уныло сказал Карташев, — что если не писать в духе какого-нибудь Иванова, то и нет больше нигде света.

Корнев пренебрежительно махнул рукой, прошелся и сказал:

— Обо всем этом говорить можно разве с точки зрения несоизмеримости того, что требуется от настоящего писателя и что мы с тобой можем дать…

Наступило молчание.

— Но скажи, пожалуйста, ты себя считаешь образованным человеком?

— Я? — с искренним ужасом остановился Корнев. — Никогда, конечно… Такой же запутанный, как и все мы.

— Вася, но как же распутаться? Как же добраться до истины?

Корнев пожал плечами.

— Есть небольшие кружки… но истина ли это или результат недостаточности истинного знания, откуда я знаю?

— Но, собственно, что требуется для того, чтобы быть образованным человеком? Что читать? Какие вопросы интересуют теперь образованных людей?

— Видишь ты… Я, конечно, в общем… Во времена Белинского решались разные принципиальные вопросы… Ну, помнишь там… ну, вот вопросы эстетики: искусство для искусства. Но жизнь подвинулась, — собственно, и тогда за этой принципиальной стороной, как всегда, скрывалась также практика вещей, но теперь жизнь подвинулась, и эта практика, ну, осязаемее, что ли, стала, ближе подошли мы к ней… Теперь идет решение разных политических, экономических вопросов… На Западе теории там известные… У нас своя собственная точка зрения устанавливается: автор «Критики философских предубеждений против общинного землевладения», автор статей «Что такое прогресс?».

— А кружок Иванова к каким относится?

— Это уже другая разновидность. Они, видишь, взяли свою собственную точку приложения. Они не желают у нас повторения, например, берлинских событий тысяча восемьсот сорок восьмого года, потому что это будет на руку только буржуазии.

— Почему?

Корнев почесал затылок.

— Ты знаешь, какая разница между либералом и социалистом?

Карташев напряженно порылся в голове.

— Собственно… — начал было он и быстро, смущенно кончил: — Нет, не знаю.

Корнев объяснил. Затем разговор перешел на задачи ивановского кружка, и Карташев опять возбужденно слушал.

— Если они отрицают Запад, значит, они те же славянофилы? — спросил он.

— В сущности, видишь ты… есть разница… Они считают, что у нас есть такие формы общежития, к которым именно и стремится Запад. И вот с этой точки зрения и говорят они: к чему же излишние страдания и ломка, когда ячейка мировой формулы уже имеется у нас?

— Это община?

— Да.

— Из-за чего же они борются? Это ведь есть уже.

— Видишь ты… Что-то в жизни ломает эту общину: надо такую организацию, чтобы не сломало ее.

Корнев, как знал, объяснял и смущенно кончил:

— Я, собственно, впрочем, не ручаюсь за верность передачи.

— То есть решительно ничего не понимаю, — сказал Карташев.

Корнев смущенно развел руками.

— Чем богаты, тем и рады.

Карташев вздохнул.

— Так и буду всю жизнь каким-то болваном ходить.

— Проживешь… будешь служить, судить… защищать…

— Этим только и жить, Васька?

Корнев пожал плечами:

— Живут…

— Значит, не в этом сила?

— Черт его знает, в чем сила.

Карташев ехал от Корнева, подпрыгивая на своем ваньке, и уныло смотрел по сторонам. Он вздыхал и думал: «Но если есть действительно непреложные законы жизни, то как же жить, не имея о них никакого представления? Или, может быть, не ему и заниматься придется всем этим? Кто-то там где-то и будет ведать. Но ведь и он будущий этот кто-то… он же юрист». Карташев тяжело вздохнул. «Да, лучше было бы взять себе какую-нибудь специальность. А может быть, и так проживу… живут же люди… Вон идет, и вон, и вон… По мордам видно, что ничего им не снится… Ну, газеты каждый день буду читать… Каждый день в газете какой-нибудь новый вопрос. Два-три года каждый день читать газету, и не заметишь сам, как по всем вопросам будешь все знать… Черт с ним, брошу глупый абонемент, что мне в самом деле скажет какой-нибудь Шлоссер… Подпишусь на газету и буду каждый день читать. И буду заниматься: пора, а то срежусь (сердце Карташева екнуло)… прямо буду зубрить, как Корнев анатомию, и отлично… это вот верно… по крайней мере, теперь чувствую, что стою на действительной почве. Ну, не писатель; экое горе… а все-таки на второй курс перейду, курить бросил, на втором курсе, а там каникулы, домой». Карташев вспомнил о Верочке. «И она пусть убирается к черту… Точно в самом деле так клином и сошелся свет… Проживем!»

Карташев на радостях, что нашел наконец выход, прибавил даже лишний гривенник извозчику.

На этот раз Карташев засел за лекции так, как, казалось, давно и следовало. Он читал, составлял конспекты, зубрил на память и медленно, но упорно подвигался вперед. Это не было, может быть, истинное понимание, истинное знание, может быть, это даже не был просвет, а был все тот же в сущности мрак, но у Карташева в этом мраке вырабатывалось искусство слепого: он ощупью уже знал, как и где от такого-то пункта искать следующего. Он знал, что каждая философская система, которую он брал теперь одну за другой приступом, будет несостоятельна, и его интересовало: в чем именно несостоятельна? Он старался угадать, но каждая из систем казалась неуязвимой. А когда он заглядывал дальше и узнавал ее слабую сторону, он удивлялся, как сам не мог додуматься до такой простой вещи. Разрушение некоторых систем вызвало в нем самое искреннее огорчение. Симпатична была школа стоиков по ясности изложения, эпикурейцы прельщали содержанием, но уж как-то слишком откровенно все у них выходило; киренаики были тоже в сущности эпикурейцы, но скромнее.

«Вот этой философии я буду последователем, — с удовольствием думал Карташев, — приеду домой: Долба, Вербицкий, Семенов… кто ты? Я киренаик…»

Когда Карташев дошел до Декарта, он думал: «Отчего бы мне самому свою собственную философскую систему не выдумать? ну, хоть маленькую… Ну, вот, допустим, что я тоже философ и решил создать свою собственную философию. С чего я начну?»

Он сосредоточенно смотрел перед собой, стараясь раскопать в своей голове скрытый клад. Но ничего там не находил.

«Мой друг, ты ищешь ночью там, где я днем ничего не нахожу», — вспомнил он слова из какого-то анекдота.

«Неужели я такой идиот, что не могу создать даже плохенькую философию?.. Ну, всякий философ начинает с принципа и им уже охватывает весь мир, все существо вещей, отыскивает точку приложения данного момента… ну, вот, Декарт говорит: „Cogito, ergo sum“[29], — и поехал… Но вот и я тоже: „Cogito…“»

Карташев пригнулся, смотрел на носок своего сапога и уныло шептал:

— Cogito, cogito, а ни черта не выходит.

XX

Мечты Ларио об уроке неожиданно сбылись: по вывешенному в институте объявлению он получил урок.

Ларио веселый пришел к Шацкому.

— Знаешь, — смущенно разводил он руками, — довольно глупое положение: я — гувернер!.. Что из всего этого выйдет, я решительно не знаю. Двадцать пять рублей на всем готовом… Прогулки с сыном… славный мальчик, лет десяти…

— Прогулки эти превратятся, конечно, в свидания с Лизками, Машками…

вернуться

29

Я мыслю, следовательно, существую (лат.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: