Карташев был в числе распорядителей. Он отводил под руку почетных дам к их местам, танцевал до упада, ухаживал напропалую за всеми.
— Ах, какой милый! Какой красивый! — рассматривая его в лорнет, говорили пожилые дамы. — Очень, очень удачный вечер… С каким вкусом, тактом все устроено… Это молодежь наших времен…
— Надо непременно еще один бал… Как вы находите? — обращался энергичный, решительный генерал к дамам.
— О да, да… Charmant…[36]
Директор среди наступившей гробовой тишины поздравил студентов с новым названием их заведения: «Институт инженеров путей сообщения императора Александра Первого».
— Ура! — задрожало в залах и неслось по лестницам громадного здания.
Бал затянулся до пяти часов. Без счета сводил Карташев по лестнице дам и девиц, укутывал их, нежно пожимал ручки, выскакивал раздетый на улицу, усаживая в сани гостей своей alma mater.
Самый тесный кружок студентов оставался еще долго, пили брудершафт, говорили о порядочности своего заведения, говорили о старинной дворянской крови.
Карташев, подвыпив, ехал на извозчике домой с Шацким и, охваченный вечером, говорил приятелю:
— Черт с ними: я сегодня раз десять влюбился… Господи, сколько красавиц на свете…
— Да, мой друг, тебя не хватит: ты и теперь уж на что похож…
— Завтра еду с визитами.
— А я завтра дарю свой фрак первому холую и засаживаюсь за занятия.
— Не говори о занятиях… Я в первый раз пьян: это очень приятно.
— Я не сомневаюсь, что из тебя выйдет пьяница.
— Нет, не выйдет… Денег, денег, Миша, где достать?
— Домой напиши…
— Напишу, что заболел: ведь все равно мне же, Миша, потом все достанется…
— Конечно.
— Миша, можно так полюбить, чтоб забыть все для любимой женщины? Если можно — стоит жить, нельзя — смерть сейчас… Говори: можно?
— Нельзя…
Они ехали по Фонтанке.
— Стой! — крикнул Карташев.
Извозчик испуганно осадил лошадь, и Карташев, быстро сбросив пальто, в одном фраке бросился к реке.
— Дурак! — закричал Шацкий и испуганно побежал за ним.
Карташев громко хохотал, стоя у перил.
— Миша, я забыл, что теперь зима: Фонтанка ведь замерзла…
Карташев с своей партией торжествовали победу над врагами, но громадный сбор с вечера тем не менее попал в руки противной партии, так как беднейшие все были там. Ни Карташев и никто из его партии не подозревал, что из этих бедных никто и не дотронулся до собранных денег и все эти деньги пошли на тех, кто был еще беднее, еще больше нуждался.
Бросив громадную подачку бедноте, Карташев и его компания считали себя вправе смотреть на эту бедноту как на облагодетельствованную в некотором роде ими. Тем неприятнее было видеть с их стороны все ту же черную неблагодарность.
— Просто нахалы, — говорил огорченно Карташев.
XXVIII
Впрочем, вскоре институтские и денежные дела, и Верочка, и все новые знакомства — всё сразу вдруг отлетело на самый задний план в жизни Карташева.
. . . . . . . . . . . . . . .
Сифилис! ко всему остальному.
«Вот я все думал, как это выйдет в жизни, а теперь все сразу знаю», — подумал Карташев. Он оделся, вышел из кабинета врача и, точно проснувшись, подумал: «Что такое я отвечал ему? Кажется, я много глупостей наговорил».
На мгновение мысль о глупостях изгнала все остальные, но сознание возвратилось, и у Карташева от ужаса не хватило воздуху, чтобы перевести дыхание.
Чувствуя, что что-то страшное охватывает его, с чем его воля может и не справиться, Карташев испуганно подумал: «Не надо ни о чем думать…» И он диктовал себе: «Вот я теперь иду, и больше ни о чем и не надо думать… иду… теперь пальто надену… надо дать на водку; „водки, Шацкий говорит, разорят меня…“ — не разорят, потому что скоро всему конец». Он вышел на улицу и сел в сани.
Но опять защемило и захватило в груди, и опять Карташев гнал страшные мысли и снова каким-то очень быстрым кругом возвращался к ним. То вдруг показалось ему, что все это случилось не с ним, а с другим, или с ним, но во сне, и так хотелось вдруг спать, лег бы на мостовую и заснул навсегда. «Слава богу, кажется, теперь без колебания покончу с собой. Револьвера нет: заехать разве и купить?»
Он не ответил себе на этот вопрос, потому что почувствовал, как все нутро его восстало против смерти. «Но что же делать? — тоскливо спрашивал он себя. — Неужели так жить?!» В ответ только уныло дул ветер, гнал по небу тяжелые свинцовые тучи, и они неслись беззвучно, угрюмо вперед.
Он приехал домой, вбежал по лестнице, чиркнул спичкой в неосвещенной квартире и увидел в зеркале отражение своего бледного лица. Спичка потухла, и осталось впечатление, что там, в зеркале, мелькнул страшный остов какого-то человека.
Холодный ужас сковал его члены, и опять сознание истины во всей ее ужасающей наготе охватило и проникло в его душу.
«Прочь, прочь отсюда! — паническим страхом выбросило его назад на лестницу. — Поеду в театр, условились во фраке: три месяца еще ничего не будет заметно, а через три месяца смерть».
Карташев повеселел даже: три месяца! Много времени! Многие и до завтрашнего утра не доживут.
Он стал мыться, чистить зубы, чесаться и сосредоточенно одеваться.
Силы вдруг оставили его, и он, проговорив тихо: «Господи, что ж это?» — лег на кровать и зарыдал. Тяжелые судорожные вопли вырывались из груди, все существо его вздрагивало, и все новые и новые лились слезы. «Господи, что ж это?» — повторял он все ту же фразу, которая, как молотом, била туда, где был источник этих слез… Фраза перестала действовать, он лежал, закусив подушку, равнодушный, апатичный, спокойный.
Он встал и подошел к зеркалу.
«Волосы есть еще — густые, русые… глаза…»
Карташев показал себе зубы, стиснув рот.
«Может быть, кто-нибудь еще влюбится, а я мертвый уже. — Чужой в этом мире, гость на три месяца… Ну, и отлично: не надо ни о чем думать, не сметь думать! Мертвецы разве думают?»
Он умылся еще раз, оделся, надушился, несколько раз растрепал и опять расчесал волосы, надел пальто и вышел на улицу.
В театре кончалось третье действие оперы «Ромео и Джульетта».
Ослепленный светом, во фраке, уверенно, с усвоенной уже манерой баловня судьбы, Карташев не спеша прошел в первый ряд и небрежно, не смотря на Шацкого, опустился в кресло. В это мгновение смутное удовольствие заключалось лишь в том, чтобы сильнее поразить Шацкого.
— Ну? — тихо, встревоженно спросил Шацкий.
Карташев спокойно-пренебрежительно назвал свою болезнь и, равнодушно подняв бинокль к глазам, начал смотреть на сцену.
Шацкий как сидел откинувшись вполоборота к Карташеву, так и остался, точно окаменел в своей позе.
Он усиленно мигал глазами и смотрел: смотрел на волоса Карташева, на его профиль, на то, как он держал бинокль; осматривал его костюм, ноги и опять, мигая, уставлялся в его лицо. Какое-то удовольствие, какой-то животный инстинкт самосохранения охватил его: не он, а вот этот болен. Он здоров и ни под каким видом не желает быть на его месте. Но затем ему стало жаль Карташева. Какое-то движение его руки, какой-то поворот сказали вдруг о его страданиях.
Шацкий ласково и тепло спросил:
— Тёма, правду говоришь?
Руки Карташева, державшие бинокль, дрогнули, и, прежде чем он успел вынуть платок, слезы закапали по его щекам. Карташев все смотрел в бинокль и незаметно стал вытирать слезы.
Шацкий как-то крякнул и отвернулся к сцене.
Действие кончилось. Успокоившийся Карташев равнодушно обводил глазами ложи, облокотившись о барьер. Горели огни театра и мягко тонули в тени прозрачной голубой обивки литерных лож. В ложах сверкали дорогие наряды дам, хорошенькие лица, в памяти еще сохранилось впечатление сада, фантастической ночи, красных, синих и белых огней, всего аромата нежной сцены объяснения в любви Ромео с Джульеттой. Жизнь и смерть были в душе Карташева, и он говорил, бросая отрывочные фразы:
36
Очаровательно… (франц.)