— Ну, что ж, конец… и без меня будет театр и будет публика сидеть… весь этот блеск… а я буду в могиле…
Карташев оперся о барьер, вытянув далеко вперед ноги, скрестив их, и смотрел рассеянно по сторонам.
Шацкий залюбовался красивым и выразительным лицом Карташева, выражением его детски мечтательных острых глаз, его стройной фигурой. Он вздохнул и громко проговорил:
— А какой мальчик был! Немножко больше денег, и женщины всего мира были бы у его ног.
— Теперь, когда это все уж не мое, ты признаешь? — усмехнулся Карташев.
— Я всегда признавал.
— Но молчал…
— Мой друг, правду говорят только покойникам.
— Собственно, я имею шансик, — усмехнулся Карташев, — все сразу умирают, а я еще месяца два-три буду смотреть из-за могилы.
— И какой еще шансик! — весело подхватил Шацкий. — Нет, мой друг, ты настоящий джентльмен, был им всегда, таким и в могилу сойдешь…
— Спасибо… Я знаю, Миша, что и не джентльмен я, и не красавец, и вся эта наша жизнь ерунда сплошная, но на три месяца… Миша, стоит ли менять?
— Не стоит, и в твою память я всегда так буду жить.
— Вспоминай меня. Когда ты влюбишься, как тот Ромео в свою Джульетту, вспомни, что я мог бы так же любить, я, который буду уже прах времен. Прошли все: великие и малые, гении и дураки… Не все ли равно, Миша: тридцать лет больше, тридцать лет меньше?
— Все равно. А не напиться ли нам сегодня так, чтобы забыть все?
Карташев молча кивнул головой в знак согласия.
— Теперь я свободный дворянин и на все согласен… Одно обидно: глупо жизнь прошла… Разве поехать и убить Бисмарка? Я часто думал: кому нужна моя жизнь! Так, по крайней мере, память благодарного потомства заслужить хоть смертью. Если нельзя уже жить как должно, Миша, жить человеком, то хоть умереть человеком.
— Нет, оставим политику, мой друг, — поверь, что это глупо и недостойно джентльмена. Ну, что ж, едем? Черт с ним, с театром.
В этот вечер Карташев был пьян совершенно, но сознания все-таки не терял. Лежа в кровати, где его качало, как в самую злую бурю на море, он говорил:
— Миша, теперь я, как Жучка, в вонючем колодце, и некому меня вытащить… да и не надо, Миша: жизнь такой вонючий колодец… Ведь это еще мы студенты, а дальше что? Миша, верно я говорю?
— Пошел вон!
— Миша, Рахили, одной Рахили жаль…
Карташев оборвался и, помолчав, прошептал сам себе:
— Хорошо, молчи.
Наступило молчание. С непривычки к вину их тошнило, и в темноте ночи их вздохи тяжело неслись по квартире.
Карташев не лечился.
— Я не хочу огорчать мать, — говорил он, — она и так меня не выносит, а там все-таки потом, когда все узнает… а может, не хватит и характеру сразу покончить с собой, но я измором возьму себя.
Он заставлял себя пить. Шацкий наотрез отказался составлять ему компанию, но Корнев в скромной обстановке всегда не прочь был уничтожить бутылку-другую пива.
Иногда, выпив, Корнев вдруг с удивлением спрашивал:
— Послушай, черт Тёмка, вот никогда не думал, что из тебя выйдет тоже пьяница. Ну, положим, я так: мой отец любил выпить, и дед любил, люблю и я. А ты? В кого ты?
Корнев ничего не знал о болезни Карташева.
— А почему и мне не пить?
— Ну, пей… А я буду, ох буду, как и батько, пьяницей… Вот кончим, в полк врачом поступим, во всем и всегда честь и место господину офицеру, а доктор так: фитюлька. И в собрании даже офицерском — Христа ради… где-нибудь в деревушке, в глуши… Соберу вокруг, как батько, компанию попов, и будем тянуть:
XXIX
Время шло. Каждый час, каждую минуту, даже во сне Карташев переживал все то же острое, мучительное сознание конца. Давила тоска, хотелось то плакать, то кричать, то просто забыться. Иногда он начинал лечиться и опять бросал.
— Эх! лучше всего в пьяном виде покончить с собой.
Он купил револьвер и постоянно носил его с собой. Пьяный, он вынимал его из кармана, смотрел, вертел перед глазами, примеривал его к виску.
— Тёмка, черт, что ты все с револьвером шляешься, — говорил ему Корнев, — уж не задумываешь ли что?
— Глупости: я никогда не лишу себя жизни…
— Почему глупости? Если б сила воли была — собственно, самое лучшее…
. . . . . . . . . . . . . . .
В одно утро, когда Карташев бы еще в постели и обдумывал, как бы скорее довести себя до твердого решения покончить с собой, раздался звонок, и в комнату вошел его дядя.
Карташев и бровью не моргнул: он смотрел на дядю, как на что-то теперь уж не имеющее до него никакого отношения.
— Ты что ж, и здороваться не хочешь?
— Со мной нельзя целоваться, — отстраняясь, холодно ответил Карташев, — болезнь заразительна.
— Глупости…
И дядя звонко поцеловался с ним, по обычаю, три раза.
Карташев исподлобья следил за тем, какое впечатление производит его вид на дядю.
— Глупый ты, глупый — вот что я тебе скажу: никакой у тебя болезни нет; просто растешь… у кого из нас, мужчин, не было такой болезни?
— И у вас была?
— И у меня была.
— Как же вы лечились?
— Дал фельдшеру десять рублей.
Карташева разбирало раздражение: ему хотелось сразу осадить дядю.
— Хотите, выпьем?
Сердце дяди сжалось от предложения племянника.
— С утра я не привык пить, — потупился он.
— Напрасно… с утра лучше всего…
И с непонятным для самого себя раздражением Карташев подошел к столу и налил себе из бутылки большую рюмку водки. Выпив ее, он налил вторую и тоже выпил.
Дядя старался делать вид, что ничего особенного не замечает. Он только проговорил упавшим голосом:
— А вот для твоей болезни водку пить не годится.
Карташев молча закусил сардинкой.
— Мама вас послала направить меня на путь истины?
Дядя растерялся, покраснел и замигал глазами.
— Тёма, как тебе не грех, — за что ты издеваешься надо мной? — обиделся он.
Голос дяди задел Карташева и вызвал доброе чувство.
— Бог с вами, я и не думаю издеваться над вами… — ответил он смущенно.
— Издеваешься… надо мной, над матерью, издеваешься над всеми святыми…
— Дядя, голубчик, я не знал, что вы все уже святые… И не думаю издеваться.
— Издеваешься! Потому что ты эгоист, о себе только думаешь и не хочешь подумать, каково-то там отзываются все твои штуки… Ведь та-то, которая тебя на свой позор на свет родила, любит тебя не так, как ты ее; для тебя шутки, ты о ней и не думаешь, а я потерял голову; я оставил ее в кровати уже; кроме тебя, пять душ у нее, и никто не на своей дороге… Зина развелась с мужем… Грех, грех, Тёма!
Карташев сидел облокотившись и молчал.
— Я думаю, что для всех было бы лучше поскорее избавиться от такого, как я…
— Ты думаешь? Если бы ты немножко больше любил тех, кто живет тобой, ты думал бы иначе… Я приезжаю к тебе за две тысячи верст, и ты не находишь ничего лучшего, как издеваться надо мной… Я старик… Показываешь, как ты водку пить научился…
Дядя дрожал, голос его дрожал, руки дрожали. Карташев встретился с его глазами и сказал:
— Дядя, голубчик, ну, извините… Теперь уж поздно говорить, — махнул он рукой, — я запустил свою болезнь настолько… Я весь уже пропитан ею.
— Да ерунда все это.
— Дядя, голубчик, — вспыхнул опять Карташев, — только не будем же так сплеча рубить: ерунда, ерунда… Я вам говорю то, что говорит наука, а вы: «Ерунда»!
Дядя задумался.
— Твоя мать поручила мне отвезти тебя к доктору. На что лучше наука…
— На что лучше, — угрюмо ответил Карташев.
— Тут у нее есть какой-то знакомый.
Дядя достал записную книжку и прочел фамилию доктора.
— Ну, одевайся, поедем. Да закуси хоть кофе, чтоб не несло от тебя водкой.
— Вы думаете, я уж настоящим пьяницей сделался? Я пью, но так и не могу привыкнуть.
— Для чего же ты пьешь?
— Чтоб скорее к развязке… — Карташев прочел боль и страдание на лице дяди и добавил: — Впрочем, как ни несносна жизнь, но если доктор скажет, что можно надеяться, я согласен бросить и буду лечиться. Вы взяли вопрос с другой стороны.