. . . . .
Идем мимо туберкулезной больницы.
— Бойница! Мама, смотри, бойница!
— Не показывай пальцем, Машенька.
— Я шишкой показываю.
В руке у нее и правда маленькая еловая шишка.
. . . . .
Собирались в лес. Выбирали покрепче обувь. Я говорю:
— Маша, принеси мамочке ботики.
— Я — мама.
— Принеси Машеньке ботики.
Открыла шкаф, увидела банку с вареньем.
— Я возьму варенье лучше.
. . . . .
В саду остановились под окном моей комнаты.
— Вон папа смотрит, — объявляет Машка.
Я спрашиваю:
— Где?
— Нет, он уехал.
— Куда?
— Он в Ленинграде.
— На поезде уехал или в автобусе?
— Да, на поезде.
— А что он делает в Ленинграде?
— Ляботает. К нему Мороз в гости пришел. Они ляботают.
— Что же они делают?
— Играют. В магазинчик. Еще в прятки.
. . . . .
Сегодня во время гимнастики, когда Маша лежала на столе и проделывала ножками «велосипедик», она вдруг почему-то заговорила о Деде Морозе.
— Дед Мороз придет?
— Придет.
— Подарки привезет?
— Да, детям привезет подарки.
— И мне?
— Ты же — мама?
— Нет, и мне, и мне!
— Я ж тебе говорю: взрослым Дед Мороз подарков не приносит. Ты же мама?..
— Да.
А в глазах мелькнуло что-то похожее на сожаление. Может быть, впервые подумала о том, что быть взрослым — это не сплошная масленица.
1.9.59.
Кончилось лето. И кончились наши дальние прогулки. А ведь давно ли, каких-нибудь две недели назад, в знойный день блуждали мы с Машей по высохшему болоту — там, где Гагарка впадает в море.
А сейчас и тети Ляли нет, и Синдбад не лает, и солнышко нас не навещает. Хмурое небо висит над опустевшим и притихшим Разливом.
Утром и днем я работаю. Мама — тоже. Машка возится или во дворе, или на веранде.
А к вечеру, после позднего нашего обеда, отправляемся на прогулку — в ближний лесок или на асфальтовую дорожку к сараю Ленина. Вчера, возвращаясь домой, заходили на почту, звонили тете Ляле.
Маша говорила уже не стесняясь, с очень взрослыми интонациями:
— Как ты поживаешь, тетя Ляля? А Синдбад как поживает? А кот Кузьма как поживает?
Потом громким шепотом, обращаясь ко мне:
— Что еще сказать?..
. . . . .
Сейчас второй час. Небо серое в белых подпалинах.
Маша во дворе — играет с соседской девочкой Леночкой и с каким-то мальчиком. Люди эти старше Маши года на два, на три, но им некуда податься: большие ребята разъехались — сегодня начало учебного года, — и волей-неволей приходится играть с нашей пигалицей. Меня эта снисходительность оскорбляет.
. . . . .
То и дело возникают задачи, решить которые не так-то просто. Вышел во двор, вижу — у калитки, ведущей в сад, отломана деревянная вертушка-закрывалка.
— Кто это сделал? Это ты, Маша?
— Нет.
— А кто?
Глаза забегали. Так бывает, когда она фантазирует, придумывает что-нибудь.
Я говорю:
— Кто?
— Деичка.
— Какая девочка? Леночка?
— Да.
— Ах, вот как! Это правда?
— Да.
А мне почему-то кажется, что неправда.
Взял ее за руку.
— Ну, идем к Леночке.
Смеется:
— Идем!!!
— Значит, это Леночка?
— Нет, это мальчик.
А там был и мальчик — в этой компании, которая играла сегодня утром у нас во дворе.
Так и не выяснил: правду она говорит или сочиняет?
А позже пришла ко мне. Я дал ей конфету. Она просит еще. Я спрашиваю:
— А тебе уже давали после ужина конфету?
Мнется. Вздыхает. Глаза испуганно бегают. Но говорит прямо:
— Давали.
— Кто тебе дал конфету?
— Тетя Минзамал.
Иду на женскую половину выяснять и узнаю, что ничего подобного, никто никаких конфет ей не давал! Значит, сама на себя наклеветала!..
. . . . .
Ох, сколько ошибок делаешь! Ошибок, которые так трудно исправлять потом.
Собирались идти в лес. Но за обедом Машка плохо вела себя, капризничала, грубила, и мне пришлось заявить, что с такой девочкой ни я, ни мама в лес не пойдем. Она не поверила. Мало ли угроз в течение дня ей приходится выслушивать — угроз, которые почти никогда не сбываются. Но на этот раз мы решили, что угроза должна осуществиться. Прогулка в лес была отменена. Мы с мамой оделись, чтобы идти на почту. Я вывел велосипед. Машка безмятежно бегала, уверенная, что сейчас и ее тоже позовут одеваться. Но вот я говорю:
— Ты готова, мама? Идем!
— Я тоже! Я тоже! — засуетилась Машка.
— Нет, ты никуда не пойдешь!
— Нет, пойду!..
На своем все-таки настояли.
И все как будто правильно. Проявили настойчивость, твердость. Наказали. Проучили. А меня не оставляет ощущение сделанной ошибки.
Из-за чего, собственно, сыр-бор загорелся? Началось с того, что Машка не хотела есть суп. Вспоминались мне весь вечер ядовитые строчки Ходасевича*:
Сегодня с утра Маша послушная, вежливая. И все-таки что то не то. Хотелось бы, чтобы это послушание, эта вежливость достигались другими мерами, другой ценой.
И еще заметил — со мной она говорит подчеркнуто вежливо и почтительно, но играть тянется к матери.
Неудивительно: ведь вчера я весь вечер отталкивал ее от себя.
3 ГОДА 1 МЕСЯЦ
4.9.59.
Сегодня совсем холодно. Утром у папы в комнате плюс десять градусов. Небо серое. Сад опустел, заглох, одичал. Все лето соседей наших мы не видели, а только слышали. А теперь все видно насквозь. Тихо. Отчетливо слышны в этой тишине железный грохот идущего поезда, детские голоса где-то на соседнем дворе, грустноватая песня петуха.
. . . . .
По-прежнему я — Алеша, Элико — Маша. Но появился еще один персонаж: Алешин папа. Папа этот — невидимка (хотя Маша, конечно, его отлично видит. Иногда удается увидеть его и мне).
То и дело Маша кричит:
— Алеша, папа приехал!..
— Где?
— Вот он, в саду идет.
И сразу же:
— Нет, нет, он оплять уехал.
— В Ленинград?
— Да. На поезде уехал.
Образ этого папы, надо сказать, малосимпатичный. Это какой-то папа-дурачок. Он то и дело мотается из Ленинграда в Разлив и обратно. Я спросил у Маши, что он там делает, в Ленинграде.
— Что? Куличики делает.
. . . . .
Говорит не «пять», а «плять», не «опять», а «оплять».
5.9.59.
Унылая холодная осень. Впрочем, сегодня чуть-чуть потеплее и повеселее.
Вчера к вечеру ходили в лес: мама, папа и Маша. Нашли несколько сыроежек и горькушек, один березовик. Сыроежки — старые, трухлявые, березовик на три четверти съеден улитками.
Вот в каких славных местах мы живем уже третий год!..
. . . . .
Сейчас половина двенадцатого. Машка с опозданием отправляется на прогулку. Перед уходом пришла, стучит в дверь.
— Что? Кто там?
— Полуцеваться!!!
Открываю дверь. Она уже в голубом пальтишке, в берете.
— Что? — говорю.
— Полуцеваться хочу.
«Полуцевались». Ушла. Сейчас, в ожидании мамы, играет во дворе.
. . . . .
Только что получили сообщение о смерти Машиной няни — тети Маши. Я подозревал, что ее уже нет, — уезжала она в очень скверном состоянии, ни разу не написала, не поздравила Машу с днем рождения. Оказывается, именно в этот день — 4 августа — она и умерла.
Маша ее очень любила. Но останется ли она в Машкиной памяти? Боюсь, что нет. Может быть, так, что-то смутное, светлое, теплое, шумное и веселое. А может быть, и этих следов не останется в памяти, и только по нашим рассказам будет знать Машка о своей любимой няне.