Ушел из мира очень хороший, чистый и светлый человек.
7.9.59.
Села вчера за свой столик. Видит — на столе одни сухари.
— Мама, а пища где?
Откуда это? Ведь никто так прямо ей не говорит: «Вот тебе пища» и тому подобное. Могли сказать в третьем лице: «Пищи ей хватает» или: «Пища здесь вполне доброкачественная». А ведь услыхала и запомнила.
. . . . .
Во время игры уронила свой голубой шелковый бантик.
Я говорю:
— Что это?
— Бантик зачем-то упал.
. . . . .
Спрашивает у меня:
— Будем еще Тане тимантульку делать?
— Что-о? Какую тимантульку?
Долго не мог понять, что речь идет о температуре. Увидев, что я не понимаю, сама себе перевела:
— Градусник будем Танечке ставить?
. . . . .
Лежала у меня и очень больно цапнула меня за глаз. Пришлось даже примочки делать. Это она, конечно, не нарочно, а играючи, в этаком игровом экстазе. Это не только с человечками, но и со щенками и с медвежатами бывает, — расшалятся, разыграются и вдруг — цап!
9.9.59.
После обеда собрались ехать в Сестрорецк — в аптеку и по другим делам. Но за обедом произошло то же самое, что было на прошлой неделе. В Машку «вселился бес». И я выгонял его, увы, теми же способами. Запоздалых извинений не принял. И больше того — не взял Машку в Сестрорецк, чем наказал не только ее, но и себя, так как очень хотелось с ней поехать.
Ездил один — на велосипеде.
…Когда Минзамал разоблачала ее перед сном, постучали мне в стенку. Таким образом вызывают меня на церемонию вечернего прощания.
Я вышел, ответил на Машкино «спокойной ночи», но не поцеловал ее. Элико рассказывала мне, что Машка явилась к ней с выражением растерянности и даже ужаса на лице:
— Папа меня не полуцевал!
— Вот видишь, — сказала мама.
— Я завтра буду хорошая, — заявила Машка.
Это похоже на концовку нравоучительного рассказа. Будет ли она «хорошей» завтра — не знаю. А вообще-то очень хочу, чтобы она была по-настоящему хорошей.
И все-таки я не уверен, что поступил правильно, когда не поцеловал ее вчера вечером.
Все дело в том (хотел написать: «беда в том», но не знаю, беда ли), что я отношусь к Машке по-настоящему всерьез. Для меня она уже давно, целых три года, — человек. И люблю ее, и жалею, и гневаюсь на нее в полную силу, со всем пылом сердца, на какой способен.
10.9.59.
После ужина играли. Ехали поездом, а потом самолетом в Москву… Папа, как выяснилось, вскочил не на тот поезд…
Впрочем, не папа, а Алеша.
Папа — это совсем другая личность. Это нечто жалкое, комичное, чудаковатое и даже загадочное. Образ его постепенно выкристаллизовывается. Сидим, играем, читаем, обедаем, просто беседуем… И вдруг Машка взглянет в окно и:
— Папа идет!
— Откуда он?
— Пришел он. Вот — уже пришел! На полу сидит.
Папа — маленький, его берут на руки, пересаживают с места на место. Исчезает он столь же молниеносно, как и появляется.
— Уже ушел!
И через полминуты:
— Опять идет!
Подбегает к окну, прижимается лобиком к стеклу, кричит:
— Папа! Ты куда? (Повернувшись.) Галявит: уеду!
И папа опять надолго пропадает.
В самолете, когда мы летим в Москву, он тоже появляется неожиданно как некий бессловесный джинн, вылезший из бутылки. Сидит на полу в уголке, есть не просит, никому не мешает. В общем, личность безобидная. Неприятно только, что зовут его папа.
. . . . .
Утром, когда я завтракал, Машка нарядилась — повязалась маминым шелковым шарфиком. Подошла ко мне.
— Завяжи!
— Как надо сказать?
— Пожалуйста, завяжи.
Повязал ее, как матрешку. Спрашивает:
— У тебя тоже в Ленинграде пальток есть?
— Что-о? Пальток?
Смеется.
— Паль-ток!
— Пальто?
— Нет, вот это.
Тычет себя в темечко.
Я говорю:
— Голова?
— Вот это!
— Ах, волосы?!
— Вот это!!!
— Ах, бантик?
— Паль-то-о-о-ок!..
Подошла к зеркалу, увидела себя в платке, говорит:
— Это тетя Неля.
Потом говорит:
— И тетя Минзамал.
Еще подумала:
— И тетя Ляля. И тетя Нина…
Вспомнила всех, кто носит платки и косынки.
. . . . .
Из Ленинграда я привез на днях книгу «Annabella und Ladislaus». Эта книга была одной из самых любимых у Машки, если не самой любимой. В городе, когда я вернулся из Комарова и с Машкиной помощью устанавливал книги на новых полках, эту книгу мы найти не могли. И вот теперь я нашел и привез ее. Обещаю Машке показать что-то очень интересное. Она ждет с трепетом. На другой день показываю и вижу, что Машка просто не знает этой книги. Смотрит как на что-то новое. Нет, не совсем так. Когда я, ткнув пальцем в румянощекую рожицу куклы Аннабеллы, спрашиваю:
— Кто это?
Она отвечает:
— Ладислаус.
Но в книге все узнаётся заново. Ни разу не было:
— Помню!
Или:
— Помнишь?
Не видела она книги месяцев семь-восемь. А ведь как любила! И сколько десятков раз листала — и со мной, и с мамой — эту пеструю книжицу.
Загадка! Впрочем, ведь и бабушку она тоже, вероятно, не сразу узнает. А разлучились они с бабушкой и с Аннабеллой на равный, пожалуй, срок.
Если меня не обманывают мои наблюдения, зрительная память у ребенка (у Машки, во всяком случае) несколько отстает от слуховой. Слова «Аннабелла», «Ладислаус», «сторож», «Дед Мороз», «фонарь», «кукольный дом», «санки» и прочие она запомнила, а изображения этих людей и предметов — хуже. (Так же, как помнит имена бабушки, Павлика, тети Гетты и так далее, говорит о них и внушает собеседнику впечатление, что она их знает и помнит, а на самом деле только слова помнит. Впрочем, все это, конечно, не абсолютно. Где-то в памяти что-то смутное хранится.)
. . . . .
Вчера я получил письмо от какой-то читательницы из Баку.
И в присутствии Маши сказал Элико:
— Получил письмо от твоей землячки.
— Какая моя землячка?
— Нет, Машина землячка, — вмешалась Маша-мама.
— А я и говорю — Машина.
— Нет, мамина! — запуталась Машка.
. . . . .
Все эти дни прихварывала, сидела на диете.
Сегодня с диеты снимаем. Утром, ласкаясь к матери, она спросила:
— Мамочка, ты мне дашь, что обещала?
— Что я тебе обещала?
— Ты дашь?
— Ну, дам. А что я тебе обещала?
— Маленький кусочек хлеба.
Изголодалась бедняга.
. . . . .
Нашла в песке гривенник и все утро носится, шумит вокруг этого клада. Строит планы, что она купит на эти сокровища:
— Тебе конфет, маме конфет, Маше конфет, тете Минзамал конфет…
14.09.59.
Спрашиваю:
— Ты сегодня гимнастикой занималась?
— Да, — говорит, — занималась.
И вдруг узнаю — не занималась. Огорчился, а потом понял, что так соврать для нее ничего не стоит, поскольку вся жизнь для нее — игра, то есть то же вранье.
Отучать ее сейчас от такой лжи трудно. Да и нужно ли? Добро бы не приучить к настоящей, сознательной, корыстной лжи!
. . . . .
После обеда была у меня. Я лежал с газетой, а она взгромоздилась в кресло у письменного стола и заявила:
— Я ляботаю.
Сидит, «пишет». Я уже не папа, а сын ее — Алеша. Я говорю:
— Мама, не закрывай дверь!
(Это я пародирую Машины вечерние возгласы, обращенные к маме или к тому, кто находится в это время в столовой.)
— Спи, Алеша!! — говорит она очень строго.
Я начинаю хныкать:
— Открой дверь!..
— Нет! Не открою. Я ее вот так!
Захлопнула воображаемую дверь, да еще: трык!
Я говорю:
— На ключ?!!
— Да, на ключ. Я ляботаю. Чернилами пишу. Не мешай мне. Скоро книгу тебе буду читать…