Это были последние слова, которые услышал Ленька.
Глава III
Он проболел сорок восемь дней. Три недели из них он пролежал в бреду, без сознания, в борьбе между жизнью и смертью. А это были как раз те великие дни, которые потрясли мир и перевернули его, как землетрясение переворачивает горы.
Это был октябрь семнадцатого года.
Ленька лежал с температурой 39,9 в тот день, когда крейсер «Аврора» вошел в Неву и бросил якоря у Николаевского моста.
В Смольный прибыл Ленин.
Красная гвардия занимала вокзалы, телеграф, государственный банк.
Зимний дворец, цитадель буржуазного правительства, осаждали революционные войска и рабочие.
А маленький мальчик, разметав подушки и простыни, стонал и задыхался в постели, отгороженной от остальной комнаты и от всего внешнего мира шелковой японской ширмой.
Он ничего не видел и не слышал. Но когда помутненное сознание ненадолго возвращалось к нему, начинались бред и кошмары. Безотчетный страх нападал в эти минуты на мальчика. Кто-то преследовал его, от чего-то нужно было спасаться, что-то страшное, большеглазое, чернобородое, похожее на Волкова-отца, надвигалось на него. И одно спасение было, один выход из этого ужаса — нужно было связать из шерстяных ниток красный крест. Ему казалось, что это так просто и так легко — связать крючком, каким вяжут варежки и чулки, красный крест, сделав его полым, в виде мешка, вроде тех, что напяливают на чайники и кофейники…
Иногда ночью он открывал воспаленные глаза, видел над собой похудевшее лицо матери и, облизав пересохшие губы, шептал:
— Мамочка… миленькая… свяжи мне красный крест!..
Уронив голову ему на грудь, мать тихо плакала. И он не понимал, чего она плачет и почему не хочет исполнить его просьбу, такую несложную и такую важную.
…Но вот организм мальчика справился с болезнью, наступил перелом, и постепенно сознание стало возвращаться к Леньке. Правда, оно возвращалось медленно, клочками, урывками, как будто он тонул, захлебывался, шел ко дну, и лишь на минуту страшная тяжесть воды отпускала его, и он с усилиями всплывал на поверхность — чтобы глотнуть воздуха, увидеть солнечный свет, почувствовать себя живым. Но и в эти минуты он не всегда понимал, где сон и где явь, где бред и где действительность…
Он открывает глаза и видит возле своей постели тучного человека с черными усиками. Он узнаёт его: это доктор Тувим из Морского госпиталя, их старый домашний врач. Но почему он не в форме, почему на плечах его не видно серебряных погон с якорями и золотыми полосками?
Доктор Тувим держит Леньку за руку, наклоняется к его лицу и, улыбаясь широкой дружелюбной улыбкой, говорит:
— Ого! Мы очнулись? Ну, как мы себя чувствуем?
Леньку и раньше смешила эта манера доктора Тувима говорить о других «мы»… Почему-то он никогда не скажет: «выпей касторки» или «поставьте горчичник», а всегда — «выпьем-ка мы касторки» или «поставим-ка мы горчичничек», — хотя сам при этом горчичников себе не ставит и касторку не пьет.
— Мы не имеем намерения покушать? — спрашивает он, поглаживая Ленькину руку.
Ленька хочет ответить, пробует улыбнуться, но у него хватает сил лишь на то, чтобы пошевелить губами. Голова его кружится, доктор Тувим расплывается, и Ленька опять проваливается, уходит с головой в воду. Последнее, что он слышит, это незнакомый мужской голос, который говорит:
— На Лермонтовском опять стреляют.
Однажды ночью он проснулся от страшного звона. В темную комнату с ураганной силой дул холодный уличный ветер.
Он услышал голос матери:
— Стеша! Стеша! Да где же вы? Дайте что-нибудь… Подушку или одеяло…
— Барыня! Да барыня! Отойдите же от окна! — кричала Стеша.
Он хотел спросить: «что? в чем дело?», хотел поднять голову, но голос его не слушался, и голова бессильно упала на подушку.
…Но теперь он просыпался все чаще и чаще.
Он не мог еще говорить, но мог слушать.
Он слышал, как на улице стучал пулемет. Он слышал, как с грохотом проносились по мостовой броневые автомобили, и видел, как свет их фар грозно и быстро пробегал по белому кафелю печки.
Он начинал понимать, что что-то случилось.
Один раз, когда Стеша поила его холодным клюквенным морсом, он набрался сил и шепотом спросил у нее:
— Что?..
Она поняла, засмеялась и громко, как глухому, сказала:
— Наша власть, Лешенька!..
Он не сразу понял, о чем она говорит. Какая «наша власть»? Почему «наша власть»? Но тут, как это часто бывает после болезни, какой-то выключатель повернулся в Ленькиной голове, яркий луч осветил его память, и он вспомнил все: вспомнил матросов-большевиков из гвардейского экипажа, вспомнил, как он крался за Стешей по Садовой и по Крюкову каналу, вспомнил и сундучок, и замок, и энциклопедический словарь Брокгауза… Уши у него загорелись, и, приподнявшись над подушкой, он с жалкой улыбкой посмотрел на горничную и прошептал:
— Стеша… простите меня…
— Ничего, ничего… Полно вам… Лежите! Глупенький вы, — засмеялась девушка, и Леньке вдруг показалось, что она помолодела и похорошела за это время. Таким веселым и свободным смехом она никогда раньше не смеялась.
В это время за дверью «темненькой» кто-то громко закашлялся.
— Кто это там? — прошептал Ленька.
— Никого там нет, Лешенька. Лежите, — засмеялась девушка.
— Нет, правда… Кто-то ходит.
Стеша быстро нагнулась и, пощекотав губами его ухо, сказала:
— Это мой брат, Лешенька!
— Тот?
— Тот самый.
Ленька вспомнил фотографию с обломанными углами и усатого человека в круглой, похожей на пирог шапке.
— Он жив?
— Живой, Лешенька. На три дня из Смоленска приезжал. Сегодня уезжает.
Скрипнула дверь.
— Стеня, можно? — услышал Ленька мягкий мужской голос.
Стеша кинулась к двери.
— Ш-ш… Ш-ш… Куда ты, колоброд? Разве можно сюда?!
— Ты куда, коза, мою кобуру от браунинга засунула? — негромко спросил тот же голос.
— Какую еще кобуру? Ах, кобуру?..
Ленька приподнял голову, хотел посмотреть, но никого не увидел — только услышал легкий запах табачного дыма, просочившийся в комнату.
А вечером он опять проснулся. Разбудил его шепелявый старческий голос, который с придыханием проговорил над его изголовьем:
— Бедный маленький калмычонок… В какое ужасное время он родился!..
Он открывает глаза и вздрагивает. Он видит перед собой страшное, черное, выпачканное сажей лицо. Кто это? Или что это? Ему кажется, что он опять бредит. Но ведь это генеральша Силкова, старуха вдова, живущая во флигеле, в шестом номере. Он хорошо знает ее, он помнит эту маленькую чистенькую старушку, ее румяное личико, обрамленное траурной кружевной наколкой, ее строгую, чинную походку… Почему же она сейчас такая страшная? Что с ней случилось? Остановившимся взглядом он смотрит на старуху, а она наклоняется к нему, часто-часто мигает маленькими слезящимися глазками и шепчет:
— Спи, спи, деточка… Храни тебя бог!..
И страшная костлявая рука поднимается над Ленькой, и грязные, черные, как у трубочиста, пальцы несколько раз крестят его.
Он вскрикивает и закрывает глаза. А через минуту слышит, как за ширмой мать громким шепотом уговаривает старуху:
— Августа Марковна!.. Ну, зачем это вы? Что вы делаете? Ведь, в конце концов, это негигиенично… В конце концов, заболеть можно…
— Нет, нет, не говорите, ма шер, — шепчет в ответ старуха. — Нет, нет, милая… Вы плохо знаете историю. Во времена Великой революции во Франции санкюлоты, голоштанники*, именно по рукам узнавали аристократов. Именно так. Именно, именно, вы забыли, голубчик, именно так.
Голос у генеральши дрожит, свистит, делается сумасшедшим, когда она вдруг начинает говорить на разные голоса:
— «Ваши ручки, барыня!» — «Вот мои руки». — «А почему ваши руки белые? Почему они такие белые? А?» И — на фонарь! Да, да, ма шер, на фонарь! Веревку на шею и — на фонарь, а ля лянтерн!.. На фонарь!..