Не знаю, насколько понял меня Разуваев, но знаю, что он остался польщен и доволен. Разумеется, он воспользовался моею словоохотливостью, чтобы при первой же возможности перейти к действительному предмету своего посещения.

— Главная причина, — сказал он, — время теперь самое подходящее. Весна на дворе, огород работать пора, к посеву приготовляться. Ежели теперь время опустил — после его уж не наверстать.

— Но почему же вы думаете, что я упущу?

— Вашескородие! позвольте вам доложить! Ну, какая же есть возможность вам за всем усмотреть-с?

— Однако шло же как-нибудь до сих пор.

— Как-нибудь — это так точно-с. А нам надо не как-нибудь, а чтобы настоящим манером. Вашескородие! позвольте вам доложить! Совсем бы я на вашем месте… ну, просто совсем бы не так я эту линию повел!

— Что же бы вы сделали?

— Оченно просто-с. Купил бы две-три десятинки-с, выстроил бы домичек по препорции, садичек для прохладности бы развел, коровку, курочек с пяток… Мило, благородно!

Стало быть, и он. Все как один, почти слово в слово; должно быть, однако ж, частенько-таки они обо мне беседуют. Вот он, vox populi[18], — теперь только я понимаю, что не покориться ему нельзя. Ежели люди так уверенно ждут — стало быть, они имеют к тому основание; ежели они с такою тщательною подробностью определяют, что для меня нужно, — стало быть, они положительно знают, что я сижу не на своем месте, что здесь я помеха и безобразие, а вон там, на двух десятинках, я придусь как раз в самую меру. И, что всего важнее, это же самое сознавал я и сам. Давно уж сознавал, да самолюбие, должно быть, мешало вступить на новый путь, а может быть, и просто лень…

Вероятно, эта же самая причина существовала и теперь. Я очень радушно побеседовал с Разуваевым, но ни своей цены ему не объявил, ни об его цене не спросил. Словом сказать, ни на чем не покончил. Однако ж, видимо было, что Разуваев, уходя от меня, был значительно ободрен. Он быстрым оком окинул мою обстановку, как бы желая запечатлеть ее в своей памяти, и на прощанье долго и умильно смотрел мне в глаза. Он понял, что я все еще «артачусь», и был так любезен, что взглянул на эту слабость снисходительно. В самом деле, не бог же знает, что́ съест человек, ежели и подождать две-три недели, а он между тем жалованье рабочим за месяц заплатит… Во всяком случае, я почти убежден, что от меня он побежал к своим единомышленникам и что там все единогласно уже решено и скомпоновано. Может быть, и Лукьяныч там, вместе со всеми, советы подает…

— «Лукьяныч! а, Лукьяныч! где ты? — испугался я.

— Здеся я, — отозвался голос из передней.

— Разуваев-то ведь всурьез покупать приходил.

— Неужто ж в шутку?

— Истинный ты Езоп! никак с тобой говорить настоящим манером невозможно!

— Чего «настоящим манером»! Апрель в половине, пахать пора, а где у нас навоз-то?

— Так неужто за зиму не накопилось?

— Спросите у садовника, куда он его девал.

— Так, значит, продать?

— Это как вам будет угодно.

— Да ты-то, ты-то что думаешь! Чай, не цепями у тебя язык скован — шевели!

— И то умаялся, еще при папеньке при вашем шевеливши. Говорил в то время: не покупайте, зачем вам! — нет, купили…

— Ну, ступай!

Но прошла святая, прошла Фомина неделя,* а я все еще артачился и недоумевал. Вон выехал Иван-старший с сохой на полосу против усадьбы, перекрестился и пошел ковырять. Ишь ковыряет! даже из окон видно, как он на каждом шагу пропашку за пропашкой делает…* так бы и налетел! Смотрю, ан и Разуваев стоит на дороге и тоже на пашню любуется: только понапрасну, мол, землю болтают! Наконец он не вытерпел, крикнул: «А ты бы, Иван, сохой-то не все на́пусто, а и в землю бы попадал!» И Иван понял, что это не напрасный окрик, что когда-нибудь он отзовется на нем, и начал в землю сохой попадать. «Но-но, миляк! Нно… стерво!» — слышатся мне через полуотворенное окно поощрения, посылаемые им рыжему мерину.

Главное препятствие для окончательной развязки представляла, по-видимому, мысль: наступает лето — куда деваться? Ежели в Петербург или в Москву ехать — упаси бог! Там теперь такие фундаменты закладываются и такие созидаются здания, что, того гляди, задавят.* Ежели за границу ехать — не лежит у меня сердце к этой загранице! Во-первых, англичан на каждом шагу встречаешь: ходят прямо, надменно, и у каждого написано на лице: Afghanistan — jamais![19] Это, то есть, нас, русских, они так дразнят. Ах, господа, господа! С которых уже пор вы твердите: jamais да jamais, а мы между тем, не торопясь да богу помолясь, смотрите-ка, куда забрались!* Одно нехорошо: объяснить им это прямо нельзя — того гляди, проштрафишься. Он говорит: jamais! — а я ответить ему не могу. Почем я знаю, что по обстоятельствам дела и в согласность с высшими соображениями, следует в данную минуту говорить? Может быть, pour sûr[20], а может быть, и jamais. Так уж лучше пусть он один дразнится, а мы помолчим — вот оно, положение-то, каково! Во-вторых, настоящей прислуги за границей нет. Коли хотите, целые города (курорты) существуют, где, кроме лакеев, и людей других не найдешь, а все-таки подлинного, «своего», лакея нет. Тамошний лакей жадный, прожженный, он всякому служить готов, а потому ни настоящей сноровки, ни преданности с него спросить нельзя. А нам нужен лакей постоянный, чтоб с утра до вечера все одного и того же человека шпынять. В-третьих, за границей очень уж чисто. Вычистят с утра и хотят, чтобы целый день чисто было. А нам это невозможно. Помню, я в прошлом году людские помещения на скотном дворе вычистить собрался; нанял поденщиц (на свою-то прислугу не понадеялся), сам за чисткой наблюдал, чистил день, чистил другой, одного убиенного и ошпаренного клопа целый ворох на полосу вывез — и вдруг вижу, смотрит на мои хлопоты старший Иван и только что не въявь говорит: дай срок! я завтра же всю твою чистоту в лучшем виде загажу. Так-то и все. Нельзя нам чисто жить, недосуг. Да и приспособлений у нас не заведено. За границей машинами улицы поливают, а мы — ковшичком; за границей громадными щетками грязь вычищают, а мы — метелками. И не то чтоб мы не понимали, что хорошо, что худо; спросите у первого встречного: что лучше, в чистоте ли жить или в грязи барахтаться — наверное, всякий скажет: как можно! в грязи или в чистоте! Но через минуту непременно прибавит: ах, барин, барин!

Словом сказать, ни в столице, ни за границей — нигде жить охоты нет. Купить бы где-нибудь в Проплёванском уезде, на берегу реки Гнилушки, две-три десятинки — именно так, ни больше, ни меньше — да ведь, пожалуй, в поисках за этим эльдорадо* все лето пройдет…

Очень возможно, что я долго бы таким образом недоумевал, если б не пришел ко мне на помощь неожиданный случай и не ускорил развязки.

Сейчас после Фоминой я получил письмо от старинного моего приятеля и школьного товарища, Ивана Косушкина (есть такая фамилия и очень древняя: и в Смоленске Косушкины сидели, и в Тушино бегали, но нигде «косушки» не забывали и тем воспрославились). Письмо гласило следующее:

«Соломенное Городище. 26-го апреля.

Ау, дружище! где ты и как живешь? Ежели в Монрепе унываешь, то брось все, продавай за грош и кати сюда. Ибо лета наши приходят преклонные, и следовательно, закат дней своих нам не унывающе, но веселящеся провести надлежит.

Скоро будет два года, как я поселился здесь, поселился, по-видимому, случайно, а на поверку выходит, что навсегда. Вот краткая повесть о моем переселении.

вернуться

18

глас народа.

вернуться

19

Афганистан — никогда!

вернуться

20

наверняка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: