Просто было тогдашнее время, а патриарх наш ухитрился упростить его еще больше. Всякий обходился с ним запанибрата, всякий мог ему противоречить и даже грубить. Собственные его чиновники особых поручений, народ молодой и ветреный, в глаза смеялись над ним, рассказывая всякие небылицы. Однажды его очень серьезно уверяли, будто одного из его предместников губернское правление сумасшедшим сделало. Пришел, дескать, он в губернское правление, закричал, загамил, на закон наступил, а советники (в то время вице-губернаторы не были причастны губернским правлениям, а в казенных палатах председательствовали), не будь просты, послали за членами врачебной управы, да и составили вкупе акт об освидетельствовании патриарха в состоянии умственных способностей. И Набрюшников поверил этому…

Панибратство это тоже многим казалось обидным, ибо тоже принижало губернию. Все чувствовали, все понимали, что на этом месте должен быть «орел», а тут вдруг — тетерев! Даже сторожа присутственных мест замечали, что есть в нашем патриархе что-то неладное, и нимало не стеснялись в выражении своего негодования.

— Какой это начальник! — говорили они, — идет, бывало, начальник — земля у него под ногами дрожит, а этот идет, ногами во все стороны дрыгает, словно кому киселя дать хочет!

— За губернию стыдно-с! — вторил сторожам вице-губернатор.

Итак, вот при какой административной обстановке застигла нас памятная эпоха 1854–1856 годов.

Повторяю: вести с театра войны доходили до нас туго. Не было в то время ни железных дорог, ни телеграфов, а были только махальные*. Почта приходила к нам из Петербурга два раза в неделю, да и то в десятый день. Собираясь в почтовые дни в клубе, мы с жадностью прочитывали газеты и передавали друг другу известия, полученные частным путем. Но, в сущности, мы очень хорошо понимали, что все наши тревоги и радости (смотря по содержанию полученных известий) происходят, так сказать, задним числом и что, быть может, в ту самую минуту, когда мы, например, радуемся, действительное положение дела представляет картину, долженствующую возбудить чувство совершенно иного, противоположного свойства.

В особенности много мутили нас частные письма, которыми мы, так сказать, комментировали загадочность газетных реляций*. То держится Севастополь, то сдан; то сдан и опять взят. По поводу подобных известий сочинялись целые планы кампаний. С картой театра военных действий в руках стратеги в вицмундирах толковали по целым часам, каким образом могло случиться, что француз сперва взял Севастополь, а потом снова его уступил. Встречались при этом такие затруднения, что для разъяснения их обращались к батальонному командиру внутренней стражи (увы! ныне уж и эта должность упразднена!), который, впрочем, только таращил глаза и нес сущую чепуху.

— Все зависит от того, — говорил он, — как начальство прикажет-с. Прикажет сдать — сдадим-с. Прикажет опять взять — возьмем-с.

Таким образом, по части внешних известий все было мрак и сомнение…

Был, однако ж, признак, который даже искренно убежденных в непобедимости русского оружия заставлял печально покачивать головами. Этот признак составляли: беспрерывные рекрутские наборы, сборы бессрочноотпускных и т. п. За месяц и за два мы знали, что предстоит набор, по тем распоряжениям, которые обыкновенно предшествуют этой мере. В палате государственных имуществ наскоро составлялись призывные списки, у батальонного командира, в швальной*, шла усиленная заготовка комиссариатских вещей. А так как распоряжения этого рода учащались все больше и больше, то и сомнения невольным образом усиливались.

Сидим мы, бывало, в клубе и трактуем, кто остался победителем при Черной*, как вдруг в залу влетает батальонный командир и как-то необыкновенно юрко, словно его кто-нибудь с праздником поздравил, возглашает:

— Сорок тысяч пар сапогов приказано изготовить-с!

Или:

— Получено распоряжение выслать в К. сто человек портных-с!

При этом известии обыкновенно наступала минута сосредоточенного молчания. Слово «набор» жужжало по зале, и глаза всех присутствующих инстинктивно устремлялись к столу, где сидели за вистом председатель казенной палаты и советник ревизского отделения и делали вид, что ничего не слышат. Но всем понятно было, что они не только слышат, но и мотают себе на ус. А прозорливый Погудин даже прозревал весь внутренний процесс, который происходил в это время в советнике ревизского отделения.

— Посмотрите, — говорил он, — как у Максима Афанасьича левое ухо разгорелось! К добрым вестям, значит. Набор будет.

И действительно, наборы почти не перемежались*. Не успеем один отбыть, как уж другой на дворе. На улицах снова плачущие и поющие толпы. Целыми волостями валил народ в город и располагался лагерем на площади перед губернским рекрутским присутствием, в ожидании приемки. На всю губернию было в то время только четыре рекрутских присутствия; из них к губернскому причислено было три с половиной уезда с населением около двухсот тысяч душ, с которых причиталось до тысячи рекрутов (некоторые волости должны были совершить скорбный путь в триста с лишком верст, чтобы достигнуть губернского города). В рекрутском присутствии шла деятельность беспримерная. Прием начинали с восьми часов утра, кончали в четыре пополудни, принимая в день от восьмидесяти до ста двадцати человек. Происходила великая драма, местом действия которой было рекрутское присутствие и площадь перед ним, объектом — податное сословие*, а действующими лицами — военные и штатские распорядители набора, совместно с откупщиком и коммерсантами — поставщиками сукна, полушубков, рубашечного холста и проч.

Я не могу сказать, как велика была сила патриотизма в объекте драмы, то есть в податном сословии. В то время мы как-то не обращали на этот предмет внимания. Но зато действующие лица драмы были настолько патриоты, что не только не изнемогали под бременем лежавших на них обязанностей, но даже как бы почерпали в них новые силы. Максим Афанасьич (советник ревизского отделения) хотя и жаловался на лом в пояснице, но в рекрутское присутствие ходил неупустительно. Лицо у него сделалось масленое, глаза покрылись неисточимою слезой, и что́ всего замечательнее, когда кто-нибудь у него спрашивал, как дела, то он благодарил, видимо стараясь взглянуть вопрошающему как можно прямее в глаза. Председатель казенной палаты прямо говорил, что не только в настоящий набор, но если будет объявлен и другой, и третий — он всегда послужить готов. Управляющий палатой государственных имуществ смотрел даже благороднее, нежели обыкновенно, и всем существом как бы говорил: «Никакая клевета до меня коснуться не может!» Откупщик, перекрест из евреев, не только не сомневался в непобедимости русского оружия, но даже до того повеселел, что, задолго до появления г. Вейнберга, утешал общество рассказами из еврейского быта. Батальонный командир метался, словно вьюн на сковороде: то вытягивался, то свертывался в кольцо, то предавался боковому конвульсивному движению.

Один патриарх продолжал на все смотреть холодными глазами и даже никому не завидовал.

Однако после второго или третьего набора стали мы замечать, что у старика начинают раздуваться ноздри, как будто он к чему-то принюхивается. Первый, разумеется, заметил это прозорливый лекарь Погудин.

— Помяните мое слово, — говорил он, — что к следующему набору бог ему узы разрешит!

И точно, мало-помалу стал он подсаживаться то к председателю казенной палаты, то к батальонному командиру, то к управляющему палатой государственных имуществ. Сядет и смотрит не то мечтательно, не то словно в душу проникнуть хочет. И вдруг заговорит о любви к отечеству, но так заговорит, что председатель казенной палаты так-таки и сгорит со стыда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: