— Нет, ты слушай, ка́к он немца объегорил. Вот так уж объегорил! Купил, братец, он у немца в роще четыреста сажен дров для фабрики, по три рубля за сажень. Ну, перевозил, значит, склал: милости просим, мол, Богдан Богданыч, ко мне в дом расчетец получить. Пришел Богдан Богданыч — он его честь честью: заедочков, шипучки и все такое. «Ну, говорит, пиши, Богдан Богданыч, расписку, пока я долг готовить буду». Стал это, как и путный, деньги считать, а немец ему тем временем живо расписку обработал. Только взял он у немца расписку посмотреть, видит — верно: тысячу двести рублей сполна получил. Да вместо того чтоб деньги-то отдать, он расписку-то вместе с деньгами — в карман. «Сам ты, говорит, передо мной, Богдан Богданыч, сейчас сознался, что деньги с меня сполна получил, следственно, и дожидаться тебе больше здесь нечего».

— Ха-ха! вот, брат, так штука!

— Сколько смеху у нас тут было — и не приведи господи! Слушай, что еще дальше будет. Вот только немец сначала будто не понял, да вдруг как рявкнет: «Вор ты!» — говорит. А наш ему: «Ладно, говорит; ты, немец, обезьяну, говорят, выдумал, а я, русский, в одну минуту всю твою выдумку опроверг!»

— Молодец!

— Нет, ты бы на немца-то посмотрел, какая у него в ту пору рожа была! И испугался-то, и не верит-то, и за карман-то хватается — смехота, да и только!

— Просты еще насчет этих делов немцы! не выучены!

— Чего проще! просто дураки! совсем как оглашенные! Далее; в третьей группе идет еще разговор.

— Нет, нынче как можно, нынче не в пример нашему брату лучше! А в четвертом году я чуть было даже ума не решился, так он меня истиранил!

— Что так?

— А вот как. Порядился я у него с артелью за тысячу рублей в деревне дом оштукатурить. Только он и говорит: «Нет, брат, Максим Потапыч, этак нельзя; надо, говорит, письменное условие нам промежду себя написать». — «Что же, говорю, Василий Порфирыч, условие так условие, мы от условиев не прочь: писывали!» Вот он и сочинил, братец, условие, прочитал, растолковал; одно слово, все как следует. «Подпишись теперь», — говорит! Ну, мне чего! взял в руки перо, обмакнул, подписал — на беду грамотный! Только что бы ты думал, какую он, шельма, штуку со мной выкинул! Что я-то исполнить должен, то есть работу-то мою, всю расписал, как должно, а об себе вот что сказал: «А я, говорит, Василий Порфиров, обязуюсь заплатить за таковую работу тысячу рублей, буде мне то заблагорассудится

— Вот те и капуста с маслом!

— И без масла хороша будет. Слушай, что дальше. Кончили мы работу — я за расчетом к нему. «Ну, говорит, спасибо, Потапыч, нечего сказать, работа — первый сорт! Ты, говорит, в разное время двести рублей уж получил, так вот тебе еще двести рублей — ступай с богом!» — «Как, говорю, двести! мне восемьсот приходится». Слово за слово — контракт! Тут, братец, и объяснил он мне, какую он, значит, пружину под меня подвел! По-нынешнему, сейчас бы его к мировому* — и шабаш! а в ту пору — ступай за сорок верст в полицейское управление. Гонял я, гонял — одна мне резолюция: сам подписывал, сам на себя и надейся! Два месяца мучился я таким манером — так ничего и не получил.

— Ловко он тебя объехал! Однако прост ведь и ты!

— Чего прост! совсем дурак!

— А дураков, брат, учить надо! Это и в законе так сказано! Вот он тебя и поучил!

Меня берет зло. Я возвращаюсь в зало первого класса, где застаю уже в полном разгаре приготовления к ожидаемому поезду. Первые слова, которые поражают мой слух, суть следующие:

— Так он меня измучил! так надо мной насмеялся! Верите ли: даже во сне его увижу — так вся и задрожу.

— Очень уж вы, сударыня, просты!

Не ожидая дальнейших объяснений, я быстро перехожу через зало и достигаю платформы.

— Дурак! разиня! — объясняет жандарм стоящему перед ним растерявшемуся малому, — из-под ног мешок вытащили — не чует! Так вас и надо! Долго еще вас, дураков, учить следует!

Нет, мы не просты!

Бьет час; слышится сигнальный свист; поезд близко. Станция приходит в движение: поднимается шум, беготня, суета. В моих ушах, словно перекрестный огонь, раздаются всевозможные приветствия и поощрения. Дурак! разиня! простофиля! фалалей! Наконец, я добираюсь до вагона 2-го класса и бросаюсь на первую порожнюю скамью, в надежде уснуть.

Но, увы! летние ночи недолги. Не успеваем мы проехать трех станций, как в вагоне уже совсем светло. Сквозь беспокойную дорожную дремоту я слышу говор проснувшихся соседей, который, постепенно оживляясь и оживляясь, усиливается наконец до того, что нечего и думать о сне. Било четыре часа утра, когда я окончательно открыл глаза. Весь вагон бодрствовал; во всех углах шла оживленная беседа. Мой визави, чистенький старичок, как после оказалось, старого покроя стряпчий* по делам, переговаривался с сидевшим наискосок от меня мужчиной средних лет в цилиндре и щегольском пальто. По-видимому, знакомство началось не далее как вчера вечером, но в речах обоих собеседников уже царствовала та интимность, которою вообще отличаются излияния людей, вполне чистых сердцем и не имеющих на душе ничего заветного.

— Да вы знаете ли, как Балясины состояние приобрели? — спрашивал старичок-стряпчий.

— Слыхал… да уж давно как-то…

— Так извольте, я вам расскажу. Жил-был в Москве некто Скачков…

— Позвольте! это тот Скачков, который…

— Ну, ну, ну — он самый! Еще в Новой Слободе свой дом был… Капитолина Егоровна потом купила…

— Это как от Каретного-то ряда пойдешь?..

— Ну, вот! вот он самый и есть! Так жил-был этот самый Скачков, и остался он после родителя лет двадцати двух, а состояние получил — счету нет! В гостином дворе пятнадцать лавок, в Зарядье два дома, на Варварке дом, за Москвой-рекой дом, в Новой Слободе… Чистоганом миллион… в товаре…

— Сс!!

— Словом сказать, туз! Только вот почувствовал молодой человек, что родительской воли над ним нет, — и устремился! Прохожего на улице увидит — хватай! лей ему на голову шампанского! — вот тебе двадцать пять рублей! Женщину увидит — волоки! Мажь дегтем! — вот тебе пятьдесят! Туз, да и только! Раз даже княгиню какую-то из бедных вымазали, так насилу потом за четыре тысячи помирились! Я и мировую писал. Ну, само собой, окружили его друзья-приятели, пьют, едят, на рысаках по Москве гоняют, народ давят — словом сказать, все удовольствия, что только можно вообразить! Примазался тут и Балясин Петрушка. Видит наш Петр Федорыч, что парень-то очень хорош, коли, тоись, в обделку его пустить. И умом прост, и сердце мягкое, и рука машистая. Одно нехорошо: приятелев очень уж много. Ежели между всеми в разделку его пустить — по скольку достанется? Пустяки какие-нибудь! Так ли-с?

— Да, коли женский пол дегтем часто мазать… не надолго — это так!

— Ну, вот изволите видеть. А Петру Федорычу надо, чтоб и недолго возжаться, и чтоб все было в сохранности. Хорошо-с. И стал он теперича подумывать, как бы господина Скачкова от приятелев уберечь. Сейчас, это, составил свой плант, и к Анне Ивановне — он уж и тогда на Анне-то Ивановне женат был. Да вы, чай, изволили Анну-то Ивановну знавать?

— Как же! как же! Красавица была! всей Москве известна.

— Вот-вот-вот. Вот и говорит он ей: «Ты бы, Аннушка…» понимаете? — «Что ж, говорит, я с моим удовольствием!» И начали они вдвоем Скачкова усовещивать: «И что это ты все шампанское да шампанское — ты водку пей! И капитал целее будет, и пьян все одно будешь!» Словом сказать, такое омерзение к иностранным винам внушили, что под конец он даже никакой другой посуды видеть не мог — непременно чтоб был полштоф! Поселился он в ту пору у Балясиных, как в своем доме, и встал, и лег там. Проснется утром — полштоф! пиши вексель в тысячу рублей. Проснется к обеду — полштоф! пиши вексель в две тысячи рублей! Ужинать встанет — полштоф! опять вексель в тысячу рублей. Вытянули они у него таким родом векселей на полмиллиона — он и душу богу отдал! Вот с тех пор и пошло у Балясиных состояние. И пошло им, и пошло! Теперь одних домов по Москве семь штук считают! На Ильинке-то дом чего стоит!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: