— Друг ты мой, так я весь вечер томлюсь в ожидании твоей одиссеи. Рассказывай, сделай одолжение. Скоро два года, как мы не виделись с тобой.
Петро прошелся по свободному от мебели четырехугольнику комнаты, остановился перед зеркалом на стене и, увидев в нем истощенного, с запавшими щеками, заметно облысевшего человека, мысленно сказал: «Таким ли ты был, когда гнал перед собой закованного австрийского жандарма?»
Отойдя от зеркала и заложив за спину руки (так он делал обычно, проводя уроки в классе), Петро начал свой рассказ с того теплого осеннего дня 1914 года, когда он сдал русским жандарма вместе с его карабином, а сам, переодетый в штатское, поспешил во Львов.
Юркович шел по узким старинным улицам, читал вывески магазинов и организаций, искал дом, где жил его добрый знакомый Володимир Гнатюк. Он с удовольствием, улыбаясь, провожал глазами роты и батальоны, что под музыку духовых оркестров отправлялись на запад. Настроение у Петра было приподнятое. Он бродил по улицам Львова и чувствовал себя счастливым, наконец-то он скинул ненавистный пепельно-зеленый мундир и теперь от всего сердца приветствует солдат в серых шинелях здесь, во Львове, и не должен сражаться против них где-то под Перемышлем.
— Господин офицер, — осмелился он в своем праздничном настроении обратиться к одному из офицеров Львовского гарнизона, что околачивался без дела, привлекая звяканьем шпор и золотом погон внимание барышень.
Капитан Козюшевский (а это был именно он), как раз собиравшийся приударить за одетой по последней моде молоденькой паненкой, неохотно остановился.
— Что вам угодно? — спросил он почему-то по-немецки.
— Пожалуйста, извините, господин офицер. — Подняв над головой шляпу, Петро учтиво поклонился. — То, простите меня, на Перемышль маршируют войска? Мне, господин офицер, было бы очень интересно узнать, когда будет взята эта крепость, а там и мой родной город Санок?
У Козюшевского вожделенно блеснули глаза. Наконец-то сбудется его. мечта подняться в чине и звании.
— Значит, вам интересно знать, когда наши войска намерены штурмовать крепость Перемышль, а затем Санок? Я вас правильно понял?
— Именно, так, господин офицер.
— Чудесно! — Козюшевский оглянулся, увидел военный патруль и подозвал его к себе. — Забрать немедля в комендатуру, — приказал он солдатам. И строго добавил: — Учтите, перед вами доподлинный австрийский шпион.
После допроса в комендатуре Петра, как «доподлинного австрийского шпиона», посадили в одиночную камеру военной тюрьмы. Петро привык вращаться среди людей, любил книги, и тягучие дни бездеятельности доводили его до отчаяния. Поначалу допросы с дикими, бессмысленными обвинениями в какой- то мере забавляли его, впоследствии же, когда допросы прекратились и о нем на долгие месяцы попросту все забыли, Петро почувствовал себя заживо похороненным в этом каменном холодном мешке.
Ближе к весне из Петрограда прибыл следователь «по особо важным делам». Оказалось, что подсудимый Петро Юркович не только шпион, но и политический преступник, австрийский агент машиниста Заболотного, того самого киевского социал-демократа, который поддерживает нелегальные связи с политэмигрантом Ульяновым.
— Вам грозит виселица, подсудимый Юркович, — пришел к заключению следователь, — лишь искреннее раскаяние способно вас спасти. Назовите своих сообщников во Львове, и вы свободны.
Совершенно случайно избежал Петро веревки. Подпоручик Падалка, узнав от самодовольного бахвала Козюшевского о каком-то галичанине Юрковиче, которого он якобы помог контрразведке выявить как мазепинского шпиона и социал-демократа, сразу заинтересовался услышанной историей. Ему вспомнилась Гнединская сельскохозяйственная школа, откуда за чтение «Кобзаря» он подлежал исключению… Вспомнил он и ту оскорбительную сцену на педагогическом совете, когда поп Григорович назвал его мазепинцем.
В тот же день Падалка основательно поговорил с подполковником Чеканом и сумел убедить его, что тому, в качестве коменданта города, следует вмешаться в дело галичанина Юрковича, который, очевидно, не является ни мазепинцем, ни шпионом.
Петро прохаживается по комнате, то и дело поглядывая на Михайлу (не заснул ли он, случаем?), и продолжает свою невеселую исповедь. Он очутился опять на улицах Львова. Да, он безгранично благодарен Падалке, с которым под одной крышей провел две ночи в откровенных разговорах. И ушел от него чистенький, переодетый, а всего важней — с запасом духовных сил и бодрости… Русские войска отступили, во Львове разместились всяческие интендантские подразделения и штабы, не только австрийские, но и немецкие. Пригревало солнце, и Петро охотно подставлял под его мягкое весеннее тепло свое исхудавшее за тюремными стенами, бледное лицо. На знакомой улице он искал здание, где перед войной жил Володимир Гнатюк. У него Петро надеялся узнать что-нибудь о здоровье Ивана Франко. С Падалкой они много говорили о Франко. Андрей Кириллович раздобыл даже томик его стихов. И с восхищением и гордостью читал Петру «Моисея» Франко.
В тот же день Петро стал неожиданным очевидцем дикой расправы над тем, что он считал величайшим достижением человечества, — над книгами. Петро уже школьником знал цену купленной отцом на последние гроши книжки. Петро- учитель не раз помогал детям бедняков своими подношениями, книжку за книжкой доставал для школьной библиотеки, приваживал равно учащихся и взрослых дорожить словом правды, запечатленной на страницах книги.
И вдруг он увидел такое, от чего у него сердце гневно затрепетало: в зале публичной библиотеки, где расквартировано было кайзеровское воинство, солдаты устроили себе из книг индивидуальные постели. Немолодая дама в пенсне, по-видимому учительница, пробовала протестовать против каннибальства немцев, напомнила им о великих Гёте и Гейне, но солдат это только смешило.
Петро переступил порог городской библиотеки. В большой, уставленной стеллажами комнате книги были как попало свалены на пол. Среди них копошились немецкие солдаты.
— И эта нация дала людям таких гениев?! — ни к кому не обращаясь, воскликнул Петро по-немецки. — Да, дала, — ответил он сам себе. — Но она же породила и чудовища вроде этих солдат.
Солдаты приутихли, подняли головы от рассыпанных по полу книг, с любопытством наблюдая за чудаком в штатском платье.
Петро встретился глазами с капралом.
— Вы за обедом, очевидно, пользуетесь ножом и вилкой, не правда ли? Но это, капрал, отнюдь не является признаком культуры.
Капрал двинулся на него, изображая на лице крайнее изумление дерзостью штатского.
— Как можно разрешать своим солдатам так обращаться с книгами? Вы что, дикие гунны, варвары, которые взялись уничтожить все завоевания культуры? Книги — святая святых, пан капрал, это…
Белесый одутловатый капрал с подстриженными усиками подступил к Петру, впился в него налитыми кровью глазами.
— Кто ты есть? — спросил он резко.
— Я лемко, русин я… — Петро решил назваться тем, кем был для всего мира Иван Франко, — я, господин капрал, украинец, я…
Петро не договорил. Левая капральская рука схватила его за грудки, а правая размахнулась увесистым кулаком.
— А я есть немец, я есть кайзеровский зольдат! Получай, русская свинья! Вот еще и еще! Забрать! — крикнул капрал подчиненным. — И в полевую жандармерию!
На допросе установили, что Петро Юркович якобы русский шпион и, как таковой, подлежит смертной казни.
На этот раз Петра спасла от смерти Стефания, чей голос он неожиданно услышал над собой в тюремной камере. Он поднял голову с жесткого топчана, не веря своим глазам: перед ним стояла Стефания, та изящная панночка, по которой он когда-то жестоко страдал, добиваясь ее взаимности. В первую минуту ему померещилось, что он видит все это во сне, и, лишь когда Стефания стала расспрашивать его о здоровье, он поднялся, приводя себя в порядок и поправляя волосы на голове.
— Какими судьбами, панна Стефания? — смущенно спросил он.
По ее рассказу выходило, что на днях вместе с Кручинским она приехала во Львов и по пути в гостиницу заметила Петра под конвоем и, естественно, догадалась, что с ним что-то случилось. Он поблагодарил ее за добрую память и бегло, чтоб оправдаться перед ней, посвятил ее в обстоятельства, приведшие его сюда, в эту зарешеченную клетушку.