И ей — в который уже раз! — было жаль, что она покидает улицу Машкова.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
Друзья поступили прекрасно, навестив его все разом; подарок их был в его положении бесценным — тоже своего рода костыли, только на бензиновом ходу. Скорость на этих костылях больше соответствовала темпераменту Медведева.
Но именно потому, что все было прекрасно, это означало серьезное прощание. Китобои, сделав для него нечто хорошее, уходят не в семимесячное плавание, во льды и шторма — они вообще уходят из его жизни, и если когда-нибудь будут вспоминать, приезжать — все же это будет похоже на развертывание старых писем, на разглядывание старых фотографий. Различия в образе жизни, даже в здоровье, в конце концов делают людей чужими, и Медведев ожесточенно спешил с полным отсечением прошлого.
Друзья уехали, и он стал дальше обдумывать с Геной Беспаловым возможные варианты совместного будущего. Ему приходила на память сцена, виденная им как-то в послевоенное время: в каком-то поезде, кажется в пригородной электричке, ходят по вагонам двое: один одноногий, он играет на баяне, другой, с закатившимися под веки глазами, поет. Ничего подобного Медведеву и Беспалову не угрожало. И все-таки образ возникал и преследовал из-за неразрывности двух судеб, которую почувствовал тогда Медведев в том баянисте, в том певце. И теперь больные строили планы: «Допустим, я возвращаюсь к научной, возможно, теоретической работе… Да, а я, ничего не поделаешь, выбираю часовой завод (сидячая работа). Отпуск проводим в поездках или же в Одессе на моей даче, занимаемся садом. Или нет… А если…» Любой план был хорош, когда приходил в голову, но почти тотчас же в нем оказывалось что-то сомнительное, какие-то бреши. И главная брешь, настоящий пролом заключался в отбрасываемой догадке, что болезнь сближает их, диктует им свою волю до какого-то рубежа; дальше все будет развиваться по иным законам, с иными настроениями. Только бедование на уровне тех, кто ходил тогда по вагонам, могло бы сделать их неразлучными.
И когда оба начинали чувствовать, что все их гадание — отвлеченная умственная игра, времяпрепровождение, тогда у них наступал перерыв. Беспалов начинал глядеть в потолок, а Медведев спешил на прогулку. У него теперь было занятие во дворе — осматривать машину, ходить вокруг своего «Москвича».
Однажды во дворе к нему подошла Лилиана Борисовна вместе с каким-то незнакомым мужчиной в белом халате, с узкой высокой фигурой, с несколько развинченными, картинно-подчеркнутыми движениями. Они разговаривали, пока подходили.
— Если уж начистоту, — говорил мужчина, — то я приехал не к тебе. У меня здесь лежит старый друг покойного отца…
— Похвально. Но какой ты, однако, Алик! Давно ли называл меня гением красоты и ума? Вон, посмотри, какими молодцами у меня становятся!
— Как ваше самочувствие, Медведев? — спросила она.
Медведев крепче оперся на костыли, чтобы вежливо разговаривать с Лилианой Борисовной. При встрече с ней ему каждый раз хотелось грубить, и особенно теперь, после ее фразы о «молодцах».
— Самочувствие у меня флотское, — ответил он.
— Это мой больной, — сказала она мужчине в халате.
— Ну, положим, не только твой, — возразил тот. — Для меня гений — все-таки Воронцова.
— Ты о Снежане? В сущности, больная была излечена еще до нее, — весело и небрежно проговорила Лилиана Борисовна. — Оставалось одно: заставить ее ходить…
— Чтобы заставить ходить Снежану, — возмутился мужчина, — потребовалась особая система тренировки, разработанная Ольгой Николаевной.
— Удивительный Альберт Семенович! Я знаю ей цену. Я же сама старалась овладеть ее системой. Но и мы неплохи. Так что у тебя нет повода от меня отворачиваться.
— По-моему, первой отвернулась ты сама.
— Нет, я вижу, мои чары развеялись. Впрочем, больные все-таки выбирают меня…
Медведев хлопнул крышкой багажника. Разговаривают, будто его нет рядом! Возле Лилианы Борисовны и этого мужчины он еще острей, чем обычно, ощутил себя приговоренным к больнице невольником, которого беда заточила здесь на улице Машкова и никак не дает отсюда вырваться. Сам упустил единственную возможность — терпи!
Лилиана Борисовна как будто ничего не замечала.
— Знаешь, — сказала она Альберту Семеновичу деловым тоном, — мне было бы важно таких, как Медведев, записывать в течение нескольких лет. Раз в полгода хотя бы. — И она обернулась к Медведеву. — Вы ведь одессит? Но я слышала, у вас есть какие-то планы…
— Фантазировал. Перебраться в Москву.
— Тогда совсем просто! — Лилиана Борисовна заулыбалась. — Буду уговаривать вас приезжать к нам на своей машине. Появляться, так сказать, мимоездом. Вы ведь не против?
— Мысль об использовании машины хороша, — растягивая слова, сказал Медведев и вдруг оживился. — А не пора ли мне выписываться, доктор? Я мог бы приезжать. Простите, но больница осточертела. Не терпится, знаете, попробовать самостоятельной жизни: ходить в магазины, варить кашу, что-то делать руками.
— Рано, — категорично ответила Лилиана Борисовна.
«Ничего не рано! — думал Олег Николаевич, глядя вслед удаляющимся врачам. — Я вырвусь-таки от вас, гениальная Лилиана Борисовна, помогшая мне дойти до гениальной идеи!.. Прощайте, у меня свидание!»
Олег Николаевич стал шарить по карманам пижамы. Двухкопеечные монетки. Остались от телефонных разговоров с друзьями. А ключи? Ключей от машины не было. Значит, в тумбочке! Не возвращаться же назад. Он подумал: какая удача, что по забывчивости не запер багажник. Там лежит сувенир друзей — морская роба, а проще — хлопчатобумажная куртка и брюки. Вот, пригодились!
Переодеться, имея крепящие аппараты и опираясь на костыли, было делом, конечно, не двух минут. Пока «наряжался», стало жарко. Еще горячился при этом, бормотал что-то. Пижаму он сунул в багажник, не забыв пересыпать мелочь в карман робы, и, когда вышел из-за машины, торопливо пересекая на костылях двор, вид у него был решительный, даже дерзкий, и немного помятый.
«Наверно, похожу на пьяного инвалида, — подумал Олег Николаевич, — но это пустяк! Даже лучше, для удовлетворения любопытства прохожих».
И вон он уже за воротами.
2
Улица Машкова, не украшенная большими магазинами, малолюдна. Олегу Николаевичу не пришлось толкаться в праздном потоке, утомляясь от одного вида мелькающих тел и ног. И пока шел по ней, успел вобрать в себя особый сентябрьский колорит небойкой московской улицы. Нет, не вобрать! Грудь его была напряжена, стучали костыли, все мелькало. Он шел и бессознательно «вбрасывал» в себя обрывки неба, тротуара, стен, неба, тротуара, мостовой, первую осеннюю синеву. От быстроты ли движений, чрезмерных усилий или от волнения воздух казался полыхающим, кругом было пекло — и странно было увидеть на асфальте невысохшую лужу, оставленную поливальной машиной, а на пожилом прохожем — застегнутый плащ, в котором человека должен был бы хватить тепловой удар. Взгляд Олега Николаевича еще не был затуманен и слух не утерял остроту: он расслышал хрипловатое дыхание носителя толстого застегнутого плаща. Но уже выходя на Садовую-Черногрязскую, он почувствовал, что глохнет от внутреннего своего жара: машины пролетали мимо него почти бесшумно.
Когда же его сдавили людские тела в троллейбусе, он понял, что еще и слепнет. Жар застилал глаза липкой пленкой, и все виделось, как через непротертое стекло. Лица туманились, шли пятнами. Почему-то это не пугало.
Мужские лица ему были вообще не нужны. Он замечал только женские, а в них лишь то, что хоть чем-то напоминало Ольгу Николаевну — цвет глаз у одной, нет, такого цвета больше нет и не бывало; так же подстриженные волосы у другой, нет, эти чересчур короткие; такую же ироническую усмешку — нет, не то, недостает воронцовской мудрости!.. Олег Николаевич удивлялся, когда ему предлагали сесть, и негодующе вскидывал голову, если настаивали. Он не понимал, чего от него требуют, мешая сосредоточиться, мешая бить, таранить своим воображением, своими чувствами ту дверь, которую он скоро распахнет, а если закрыта — забарабанит в нее костылями или дойдет до какого-то высшего сумасшествия.