„Скрябин умер, — тяжело привалившись к спинке стула, думал Леонтий Михайлович, — его больше не будет… Не услышу уж его разговоров о Мистерии, не увижу его светлого опьяненного взора, не узнаю его радужных планов… Не будет больше его игры, его поцелуев звукам… Нет уж того солнечного света, который все сглаживал, все скрашивал и самым большим нелепостям придавал непонятное очарование“.

— Сейчас произошли огромные сдвиги в тех планах, — сказала княгиня Гагарина, — обратите внимание, что скорбь наша была три дня, а потом наступило, помимо нашей воли, ликование. Отчего это ликование? И как оно мирится со смертью? Оно мирится, очевидно, потому, что смерть уже исчезла… Это смерть — сестра, и она вернула его нам, но мы этого еще не осознали… Он тут… Я думаю, что мы его должны почувствовать.

— Да, я думаю, что в эти дни мы должны его увидеть. Как — это будет трудно сказать, быть может, это будет чисто астральный образ… — сказал Борис Федорович.

Татьяна Федоровна осторожно встала, вышла на середину комнаты и, наклонившись, произнесла, словно открывая великую тайну.

— Я уже видела вчера вечером Александра Николаевича… Это было, как видение… Сначала как будто я почувствовала, а потом увидела его образ. — И помолчав, добавила в полной тишине: — Видела, как в медальоне…

„О, мир мой возлюбленный!
Я прихожу.
Твоя мечта обо мне — это я нарождающийся.
Я уже являю себя.
Существо твое уже охватила легкая волна моего существования
И огласилась Вселенная радостным криком:
Я есмь!“

(А.Скрябин. „Поэма экстаза“).

Нежный, красивый мальчик лет шести в панталончиках на помочах стоял, прижимаясь к совсем еще молодой женщине, и с выражением страдания и испуга на лице смотрел, как четверо босых мужиков в расстегнутых потных, рубахах сгружали с ломовой телеги рояль.

— Тетечка Любочка, — говорил мальчик, — ну, миленькая, ну, попросите их, пусть они осторожно…

— Успокойся, Шуринька, — говорила Любовь Александровна, гладя мальчика по голове, — сейчас они его отнесут и поставят в залу…

— Нет, попросите, пусть осторожно, — снова умолял Шуринька.

Пожилая женщина с властным барским лицом, Елизавета Ивановна, бабушка мальчика, сказала:

— Люба, ты б увела Шуриньку в дом… Зачем ему здесь, в пыли.

— Нет, бабушка, — сказал Шуринька, — я не уйду, я с ним хочу быть… Скажи, бабушка, пусть они его осторожно.

— Любезный, — сказала Елизавета Ивановна мужику покрупнее и по виду старшему, — ты смотри… Чтоб аккуратно.

— Это можно, — то ли весело, то ли насмешливо, улыбаясь, сказал мужик. — Не впервой, барыня.

В этот момент один из мужиков споткнулся, рояль качнуло, одна из рояльных ножек коснулась земли, и струны издали тревожно-стонущий шум.

— Они ему сделали больно, — с мукой в голосе крикнул Шуринька и, вырвав свою руку из тетиной ладони, запрокинув залитое слезами лицо, мальчик стремглав побежал к деревянному дачному дому, вбежал по ступенькам и, бросившись в своей комнате на кровать, сунул голову под подушку.

Обе женщины, Елизавета Ивановна и Любовь Александровна с тревогой последовали за мальчиком.

— Шуринька, — говорила Любовь Александровна, — не плачь, не огорчай нас.

— Рояль уже в зале, — сказала Елизавета Ивановна, — ему там хорошо, удобно.

— Это правда? — сказал Шуринька, вытаскивая голову из-под подушки. Слезы еще блестели у него в глазах, но лицо уже улыбалось приветливо и радостно. — Ах, бабушка, ах, тетенька, — сказал Шуринька, — я ведь так вас люблю.

И вся эта сцена окончилась долгими взаимными поцелуями и взаимными ласками.

Гостиная зала на втором этаже дачного дома была залита ярким светом луны. Было полнолуние, и светло, чуть ли не как днем, и от этого ночного света все казалось нереальным. Из-за теплой ночи окна были полуоткрыты, и с улицы доносились ночные шумы: какие-то скрипы, пыхтение, вскрики птиц… Тихо отворилась дверь гостиной, и Шуринька в длинной до пят белой рубахе, босой, на цыпочках вошел, затаив дыхание, огляделся и пошел к стоящему у стены роялю. Нежно погладив полированный бок, он посмотрел на крышку, по которой, как по ночной воде, убегала лунная дорожка, и, снова погладив, начал целовать рояль, шепча:

— Тебе больно, миленький, тебя ударили… Злые люди сделали тебе больно… Покажи, где тебе больно… Ну, скажи мне на ушко, где тебе больно…

Любовь Александровна в наброшенном на ночную рубаху халате уже некоторое время стояла и с тревогой смотрела на мальчика. Осторожно, чтобы не испугать его, она подошла и ласково положила ладони ему на плечи.

— Это вы, тетя, — просто и серьезно сказал мальчик, — ему плохо, тетя, он обижен, он одинокий и больной… Он думает, что мы его совсем не любим.

— Ты ошибаешься, Шуринька, — тихо сказала Любовь Александровна. — Он знает, что мы его любим… И он совсем здоров…

И, усевшись перед роялем, она подняла крышку. Шуринька взобрался ей на колени, и она, положив его ручки на свои руки, тихо заиграла. Это была одна из мазурок Шопена, нежная и хрупкая, так соответствующая лунной светлой ночи. И под звуки Шопена мальчик прислонился к теплому тетиному лицу и спокойно уснул.

За столом у самовара Любовь Александровна разговаривала с дамой, крайне похожей на свою дочь Лизаньку, девочку лет восьми. На девочке было коротенькое платьице и белые, обшитые кружевом панталончики. Шуринька также был уже лет восьми, но ощущалось это не в росте, который немногим прибавился, а в выражении лица, на котором явилась какая-то мечтательная озабоченность. Екатерина Семеновна, мать Лизаньки, положив в блюдечки несколько шариков ананасного мороженого, одно поставила перед дочерью, второе перед Шуринькой. Лизанька сразу начала есть, облизывая ложечку, а Шуринька неотрывно смотрел на чистенькие пальчики Лизаньки, которыми она держала ложечку, и на ее тоненькую красивую шейку. Он взял свою порцию мороженого и поставил ее перед Лизанькой.

— Мерси, — покраснев, сказала Лизанька и сразу начала есть из обоих блюдечек.

— Лиза, — сказала Екатерина Семеновна, — нельзя быть такой жадной.

— Но ведь Саша подарил мне свою порцию, — сказала Лизанька, продолжая есть.

— Дурные люди любят злоупотреблять чужой добротой… Лиза, сейчас же выйди из-за стола.

Лиза-вышла из-за стола и, утирая слезы, пошла в детскую.

— Я пойду утешу ее, — сказал Шуринька.

— Какой добрый мальчик, — сказала Екатерина Семеновна, — а ведь он совсем не помнит свою мать… Как вчера было, узнала я, что у Любы Щетининой родился сын… Мы вместе с Любой в консерватории учились… Помню, мороз был, Рождество Христово… Да и отца своего мальчик знает мало… Ваш брат, кажется, моряк?

— Нет, он дипломат… Сейчас живет в Константинополе… Недавно вторично женился на итальянке… Но Шуринька сиротства своего никогда не чувствовал…

В это время Лизанька показывала Саше свои игрушки в пустой детской. Она брала куклу или плюшевого зверька, называла его по имени и протягивала Саше, который придумывал очень ловко другое смешное имя, отчего Лизанька хохотала. Лизанька в коротеньком платьице, в кружевных панталончиках была так необычна, так нова в Шуринькиной жизни, что в тот момент, когда она расхохоталась особенно громко и звонко, Шуринька вдруг нагнулся к ней и поцеловал в ямочку на щеке. Лизанька сразу замолкла и посмотрела на Сашу совсем по-женски, так что у него впервые в жизни защемило сердце.

— Лизанька, — сказал он срывающимся голосом, — я люблю вас… Я буду любить вас всю жизнь… Если вас не выдадут за меня, я, как чеченец или турок, выкраду вас… Или уйду на войну и погибну. Поклянитесь, Лизанька, что вы будете верны мне до могилы…

— Клянусь, — весело сказала Лизанька и, обняв Шуриньку за шею, сама поцеловала его куда-то пониже глаз.

Утром, бледный и похудевший, он сидел за роялем с отсутствующим нездешним взором и осторожно, нежно касался пальцами рояльных клавиш. Ласковая восторженность и печаль а-ля Россини была в этой мелодии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: