— Никакой логики, — покачал головой Виктор. — Впрочем, и у нас произвели Женю от Евгения, Лешу от Алексея, Дуню от Евдокии…
— Вот это сын Эрик Худ-третий — пять лет. Вот дочь Пэм — три годика…
— Почему «третий»? Он что, король, твой сын?
— Наследный принц Соединенных Штатов, — засмеялся Эрик. — У нас так принято. Мой отец — Эрик Худ, я Эрик Худ-второй, а мой сын — Эрик Худ-третий.
Сын стоял в индейском костюме, с перьями на голове, на роликах, с игрушечным луком в руках.
— Пег называет его херувимчиком. Правда похож?
Виктор не сразу понял Эрика. Слово «херувимчик» не входило в его активный лексический запас.
— Правда, — сказал он, вспомнив значение слова. — Вылитый купидон! И с луком!
— Подрастет, отдадим в военную школу в Вэлли-фордже. По стопам деда и отца пойдет. — Эрик закурил новую сигарету. — Солдат до мозга костей, отец мечтал и из меня сделать солдата. Нашим домом он командовал как казармой, ввел строжайший режим дня. Весь дом был украшен реликвиями трех войн, в которых он участвовал. Одной из этих реликвий являлся и старый денщик отца. А в саду под мачтой со звездно-полосатым флагом стояла маленькая пушка, привезенная отцом из Мексики, где он воевал рядом с Паттоном. Спуская флаг и объявляя отбой в минуту солнечного заката, он палил холостым зарядом из этой пушки, невзирая на жалобы соседей. Еще до школы отец учил меня стрелять в нашем домашнем тире. И грамоте я учился по военным книгам — других отец не читал. Он хотел, чтобы после школы в Вэлли-фордже я непременно пошел в академию в Вест-Пойнте…
Эрик протянул русскому еще одну фотографию.
— Моя жена Пег. Мы стоим с ней на лестнице вест-пойнтовской церкви. Нас сняли по традиции сразу после венчания. Медовый месяц мы провели в Калифорнии — Сан-Франциско, Лос-Анджелес, Голливуд…
— Красивая женщина. Могла бы сниматься в Голливуде.
— О, спасибо!
Пег и в самом деле была хороша в своей фате. И улыбка американская. Все тридцать два зуба напоказ. Плюс десны. Как на рекламе зубной пасты.
— Спасибо. А вот мы на крыльце отцовского дома в Вирджинии. Все соседи — офицеры. Рядом — клуб армии и флота в Вашингтоне. Если офицеры служат где-то, то они сдают дома только офицерам. А тут мы стоим у нашей машины — «Меркурий» сорокового года — в Филадельфии. У отца был «паккард» тридцать девятого. Потом сбылась его мечта — он купил в сорок втором «линкольн». У тебя есть дома машина?
— Я даже не знаю ни одного частного автомобилевладельца.
— О, автомобиль — это прекрасно! А вот мы все в отцовском домашнем баре. Тогда мы еще не были в ссоре. Все смеются. Помню, отец произнес по-французски свой обычный тост в мужской компании, тост наполеоновской кавалерии: за красивых женщин, прекрасных лошадей и их наездников!
— А кто этот негр в белом смокинге?
— Бармен. Он мог быть и белым, но мой отец, как и большинство наших генералов, с Юга, из-под Атланты, штат Джорджия.
— А почему ты поссорился с отцом?
— Из-за вас. Из-за тебя.
— Как так?
— Из-за второго фронта. Отец, старый республиканец, сослуживец генералов Макартура и Эйзенхауэра, был до войны изоляционистом, считал, как Вильсон в тысяча девятьсот четырнадцатом году, что наша страна и в мыслях, и на словах, и на деле должна быть нейтральной, держаться в стороне от мировой войны. Он не хотел, чтобы его сын и другие американские парни погибали снова в Европе. В тридцать девятом девяносто процентов американцев стояло за нейтралитет, но восемьдесят процентов желало победы союзникам — Англии и Франции. В сороковом все ждали, что Англия вот-вот проиграет войну. Я еще тогда хотел пойти добровольно в Королевскую канадскую авиацию или британскую армию, но отец не отпустил меня, заставил учиться до конца в Принстоне. А я бредил Хемингуэем, мечтал пойти по его стопам — ведь молодой Хем добровольно пошел на войну с кайзером. А чем я хуже его? Только тем, что не пишу романов.
Поговорили о Хеме. Эрик был в восторге от того, что Виктор читал Хемингуэя, со знанием дела судил о его произведениях. Ведь далеко не все офицеры дивизиона читали Хема. Нет, это просто поразительно, что в России любят и знают Хемингуэя!
Много спорили о ленд-лизе — программе помощи. Виктор ценил вклад Америки в военные усилия союзников, но не склонен был преувеличивать значение ленд-лиза. Спорили о предвоенной англо-американской политике поощрения Гитлера, о советско-германском пакте, о нежелании Рузвельта и особенно Черчилля открыть второй фронт в сорок втором году, как было на словах обещано Советскому Союзу.
— Если бы вы открыли второй фронт на два года раньше, — убеждал Виктор, — это не только спасло бы жизнь миллионам моих земляков, но сохранило бы и вашу кровь. Тогда у Гитлера не было почти никакой обороны на западе, основные армии были скованы на Восточном фронте, не было и ракет. Вы понятия не имеете, как нам было трудно в сорок втором под Сталинградом.
— Да, но у нас не хватало специальных судов для высадки, а неудачная пробная высадка в Дьеппе в сорок втором… Да и Черчилль совал палки в колеса. Против ленд-лиза в США выступали могущественные силы. Сенатор Бэртон Уиллер заявил, что ленд-лиз похоронит каждого четвертого американского парня. Наш национальный герой — летчик Чарлз Линдберг, друг отца, выступал в сенате против ленд-лиза.
И в этот и последующие дни Эрик часто вспоминал свою Америку и больше всего говорил про Принстонский университет. Он был ярым патриотом своего Принстона.
— Наша альма-матер поменьше Гарварда и Йейла, немногим более двух тысяч трехсот студентов. Мой отец всегда был поклонником президента Вудро Вильсона, а Вильсон учился в Принстоне. Красивый городок в штате Нью-Джерси. У нас работал Эйнштейн и родился наш великий поэт Уитмен. Признаться, когда я начал учиться в Принстоне, я верил, что самое главное дело на свете — это регби.
Если в Вэлли-фордже Эрик жил по строгому уставу, неуклонно следуя жесткой отцовской воле и военной дисциплине, то в колледже он впервые расправил крылья, научился думать самостоятельно и восстал против авторитетов. Декан Принстонского университета Крисчен Гаус, черствый педант, прославился тем, что одним из первых в академическом мирке Америки призвал к полному забвению гуманитарных наук на все время войны. Пусть, мол, молчат музы, пока гремят пушки. Это никак не устраивало Эрика, которому пришлось выдержать целое сражение с отцом, непременно желавшим, чтобы сын шел по его стопам, а это означало поступление в Военную академию США в Вест-Пойнте на берегу Гудзона. И вот — из огня да в полымя. Изволь снова заниматься муштрой в Учебном корпусе офицеров резерва, а не слушать лекции и читать книги в аудитории и библиотеках и отдавать свободное время любимому регби. Впрочем, регби долгое время продолжало стоять у него на первом месте.
С этого и начался у Эрика спор с деканом Принстона, и вскоре спор этот захватил все студенчество, а также интеллектуалов и антиинтеллектуалов, «низколобых» и «яйцеголовых». «Знакомство с Платоном, — заявил декан Гаус, — не делает человека хорошим солдатом». В пику декану Эрик подготовил свой первый серьезный доклад, опровергая Гауса и доказывая, что именно Платон учил людей сознательно служить своему обществу и защищать его, утверждая, что воин может стать истинно мужественным и справедливым, лишь обладая четким пониманием идей мужества и справедливости, что во главе государства и войска должны стоять не случайные политики, тираны и солдафоны, а философы-правители и военачальники, что все граждане должны служить государству как в дни мира, так и в дни войны. Декан назвал этот доклад верхом абитуриентского недомыслия («Невежество смело!») и попыткой повернуть ход истории в сторону потребительского коммунизма Платона. Другие преподаватели ухватились за слово «коммунизм», и Эрику совсем пришлось бы плохо, не будь он генеральским сынком.
Словно ударом в спину было для Эрика заявление знаменитого философа Джорджа Боаса из университета в Балтиморе: «Если войну выиграет подготовка людей в тригонометрии, физике и химии, то, ради бога, давайте забудем о нашем искусстве, нашей литературе и нашей истории и займемся всерьез тригонометрией, физикой и химией».